С отвагою и пылом детства...
Часть 1
И еще одно введение
Опять листки из дневников… И снова те, что выпали сами из «кипы реальных, действительных дней» , выпали как будто нечаянно и сейчас, здесь обретают новую, самостоятельную жизнь. В них заметно меньше пылких, романтических оборотов речи и трепетных, нежнейших слов, но при этом гораздо больше размышлений, наблюдений и воспоминаний: в них дыхание и краски окружающего мира, атмосфера событий самых искромётных, и горестных тоже, страхи, страсти, сомнения, потрясения… Всё это, выражаясь высоким слогом, ничто иное, как былое и думы, отзвуки бытия, приметы времени… Нелёгкого? Да. Но ведь «времена не выбирают» .
А что же герой? Он вроде отсутствует… Но нет, он просто как бы завуалирован обстоятельствами, безжалостными обстоятельствами; на самом деле он существует, живёт рядом и не утратил прежнего очарования и своего замечательного смысла. Он всего лишь сначала превратился в «музыку и свет» героини, потом переселился в ее душу и воображение, сделавшись мечтой и сокровенной восхитительной тайной. Однако, рано или поздно, на этих самых листочках тайна сия становится явью, становится достоверностью, потому что «о себе и о любимом человеке дневники – единственный документ» .
Всё чаще перечитываю свои записки, нет, нет, не те детские взбалмошные, наивные, иногда стихотворные, на клочках и тетрадных листочках, обрывочках, хотя я их тоже люблю иногда оживить в памяти, но нет, сейчас речь не о них. Я листаю общую, в коленкоровой обложке тетрадь в клеточку, за сорок восемь копеек, как бы совсем простую, на вид обычную, но для меня такую дорогую, бесценную… Это мой заветный, тайный дневник, который я вела в Москве в счастливую пору моей жизни на протяжении всего первого курса. Так обо всём подробно, так последовательно, так откровенно!
Чувства испытываю разные: иногда печаль или сожаление, что всё теперь не так, иногда радость, что это всё-таки случилось в моей жизни, и всегда волнение… И всегда желание снова писать, писать о том, что сейчас творится в моей душе, что меня окружает и волнует, о чём я думаю и что мне вспоминается, или например, о моей маленькой дочечке… Желание писать снова и снова, день через день, как раньше...
Почему же не пишу? И так давно, поди уже, больше года… По разным причинам, в том числе не последняя: совершенная нехватка времени. Ведь надо же сосредоточиться, уйти хоть ненадолго в себя. И чтобы не было за спиной полно недоделанного, ждущего тебя и вопиющего. И ещё хорошо, если нету никого дома, или все спят. Вот сегодня, сейчас, выдался момент — присела, пишу. Бог даст, дело пойдёт. Может, ещё оживу, воспряну духом. Ведь говорится же, лиха беда начало. Ну что ж, коли так, начинаю. Хотя бы несколько слов.
Я замужем. Нахожусь далеко даже от тех мест, куда, между прочим, когда-то вслед за мужьями отправились русские декабристки. Каким же ветром занесло меня в такое отдаление от дома? И откуда взялась отвага, совершенно необходимая для такого незаурядного и рискованного предприятия, как это наше длительное путешествие? Теперь я нередко задаю себе подобные вопросы и не нахожу на них ответа, и только диву даюсь…
Живу с мужем и маленькой дочкой в Якутске, в общежитии для педагогов музыкального училища, где Дэ преподаёт гармонию, музыкальную литературу и общее фортепьяно. В Москву зимою и весной летаю на самолёте сдавать экзамены, я студентка-заочница. Когда мы приехали в прошлом году поздней осенью, здесь стояла уже такая зима, которая в Москве, в Орле, в Нижнем Новгороде и не снилась никому. С дровами было очень напряжённо, но мы всё-таки раздобыли их как-то. Однако они, увы, оказались сырыми. Я это не сразу поняла: на вид дрова и дрова, просто обледенелые. Я ещё поначалу развлекалась, сама колола их: они разлетались легко, как стеклянные. Но чтобы они горели в печи — вот в чём была штука. Я буквально выпалзывалась перед печкой на коленях, сжигала множество газет, обёрток, всякую ветошь, раздувала огонь изо всех своих сил, снова подкидывала что-нибудь сухое, бумажное… Позже достала где-то нормальное несырое полешко и научилась строгать лучины, щепý так называемую. Полегчало.
Давным-давно, ещё в Москве, я решила разделить то, что пишу (из стихов), на стихи-стихи и стихи-заметы. Стихи-стихи почти не пишу после замужества, только если иногда правлю уже написанное. Заметы пишу, но довольно редко. Слышу, слышу, Лев Николаевич: «Если можешь не писать — не пиши» . Получается могу, но очень жаль.
…Маленькую свою девочку с этой осени вожу, то есть ношу, в ясельки и там же работаю воспитательницей в группе детского сада. Детки, русские и якутята, смешливые, смышлёные, шалят, болтают, это прелесть что такое, как любила приговаривать Наташа Ростова. Все очень милые, сладкие.
Тетя Паня, наша московская соседка и мамина приятельница (я с ней тоже была дружна), частенько говаривала: «У каждого свой фронт». У меня сейчас, я думаю, пара-тройка фронтов. Один из них — быт. Тяжелейший, надо признаться. На этом фронте я воюю усердно и неустанно, но, по-моему, малоэффективно. Во-первых, печка и дрова, об этом уже написала. А потом пелёнки, купание девочки, приготовление пищи, уборка.
Господи, да ведь ещё же за водой идти — колонка не близко. И всё это делать необходимо надо. Пренебречь чем-нибудь невозможно. А как только начинаю убираться, меня растаскивает на куски воображение: это переставить туда, это вообще выбросить, сюда заказать полку, и так далее, и так далее, и ещё множество всяких поправок, переделок, усовершенствований… Происходит нечто похожее на созидание, правда, теоретическое, в голове. А время между тем идёт себе, воображение не унимается, «а воз и ныне там» . Именно и ныне… Но на войне как на войне. Воюю. Креплюсь. Не жалуюсь…
Кстати, о тёте Пане ещё вот что. Копаясь недавно в своих детских записках, черновичках, заметочках, наткнулась на написанное ей лет пять или шесть назад к какому-то из двадцать восьмых октябрей, это день её рождения, объяснение в любви. Совсем детское, наивное, так ведь и была же ребёнок…
Я Вам об этом никогда не говорила,
Я душу лишь в стихах могу раскрыть,
Я никого на свете не любила,
Но Вас я не смогла не полюбить.
Моим девчонкам, всем без исключенья,
Мечты уже давно волнуют кровь…
Им грезятся полёты, увлеченья,
Большая, взрослая любовь.
И в эти годы юности мятежной,
Когда дано влюбляться и мечтать,
Я полюбила искренне и нежно
Чужую женщину, чужую мать…
Я полюбила Вас за то, что Вы умели
В мои печали, горести вникать,
Что поняли меня и что согрели,
Мне хочется сказать, что на века.
За то, что Вы умели так сердиться
И так негодовали иногда,
Что было невозможно не влюбиться,
И исчезала детская беда.
За то, о чём серьёзно говорили
И что частенько обращали в смех,
За то, что Вы легко, открыто жили,
За то, что были интересней всех.
За то, что Вы всегда меня учили,
При этом как бы вовсе не уча,
И тайны сердца моего хранили
И их не выдавали сгоряча.
За то, что Вы, щадя мой пыл и юность,
Всё слушали, ни разу не прервав…
За обаянье, за игру, за юмор,
За щедрый Ваш, весёлый, милый нрав.
Я Вам об этом никогда не говорила,
Я душу лишь в стихах могу раскрыть,
Я никого на свете не любила,
Но Вас я не смогла не полюбить.
Как я там вначале сказала, что это детское стихотворение, да? Детское-то оно детское, но, однако же, точно о любви. Сквозь штампы и незатейливость речи очень даже прорывается местами горячее дыхание и волнует. Так и буду считать, что это моё первое любовное послание.
За окошком зима, зима… Совсем не та, которая «мороз и солнце, день чудесный» . Сколько-нибудь просветляется часам к одиннадцати, двенадцати дня, а буквально через пару часов с небольшим начинаются сумерки, и очень быстро темнеет. Морозы невиданные и неслыханные… Но самое невероятное — туманы. За шаг-два никого не видно, люди не шутя, взаправду, наталкиваются друг на дружку. Когда мороз ослабевает и слегка рассеивается туман, взгляду представляются странные человеки, которые передвигаются по улицам медленно, неуклюже, в валенках, все закутанные с головы до ног… И ещё все зашарфленные. Такой не очень симпатичный неологизм я употребила, потому что не нахожу ничего более подходящего, чтобы сказать, что на самом деле не у каждого второго, а у каждого первого человека на улице поверх рта повязан шарф. Разница только в том, что у одних линия шарфа проходит около носа, а у других — около глаз. Это означает: дышать морозом минус пятьдесят, а то ещё минус пятьдесят шесть градусов, невозможно без посредства шарфа. Хорошо будет по опыту прошлого года только в марте: снег упругий, под ногами скрипит, много света, много солнца, ледяные горки, и всего-то минус двадцать — минус двадцать восемь градусов.
Какой странный, какой заледенелый, какой на краю света этот городок, этот Якутск — столица целой огромной республики. Я освоила здесь за год всего три улицы: Орджоникидзе, на которой мы живём, Ленина и Дзержинского. На нашей улице дома деревянные, деревенские, с печками, с удобствами на дворе, со странной системой водоснабжения — колонками вдоль улицы, система, о которой я раньше и не слыхивала. Слава Богу, что молочная кухня прямо напротив моего дома, и, если что, я далеко не вылезаю: ребёнок мой, которого я кормлю грудью, обеспечен ещё творожком и кефирчиками, Дэ может пообедать в столовой музыкального училища, а я всегда обойдусь немногим.
На улице Ленина, на главной, разумеется, есть четырёх- и пятиэтажные каменные дома с центральным отоплением, говорят даже, что в некоторых ванные есть, наверное, но верится в такую роскошь с трудом. Там же Русский драматический театр, магазины, почта, сберкасса, кинотеатр, а где-то, в самом конце улицы Ленина, Якутский музыкальный театр. На Дзержинской улице музыкальное и педагогическое училища.
Ну что ж, столица как столица… Одна уже была в моём распоряжении, теперь ещё одна…
И всё бы ничего, только по радио говорят и говорят по-якутски и именно в то время, в те несколько часов, когда я могу это радио слышать. Нет, нет, я ничего не имею против этого нормального тюркского языка… Только очень тоскую по совершенно другой речи, по всплескам и паузам совершенно других звуков…
Но вот, «когда для смертного умолкнет шумный день» , когда за окошком кромешная тьма и в комнате чуть поблёскивает приглушённый свет настольной лампы, и все спят, и в Якутске двенадцать часов ночи, тогда я подсаживаюсь к радиоприёмнику и тихонько включаю его: «Говорит Москва. Московское время восемнадцать часов. Передаём последние известия…» Какая прелесть! Какой родной, спокойный, немного акающий говор… Я слушаю слова, наслаждаюсь их звучанием и совсем не вникаю в их значение. Звуки заполоняют пространство вокруг меня и… «воспоминание безмолвно предо мной // свой длинный развивает свиток» . Но у Пушкина, я думаю, воспоминание последовательно развивает события, так мне кажется. А в моей голове бедлам, хаотично возникают голоса, и лица, и картинки, и даже запахи. Причём картинки оттесняют одна другую и совершенно между собой не связаны.
Очень часто и очень явственно вижу маму… Я, маленькая и больная, в температуре, а она, шурша своим атласным шёлковым халатом, подходит и подходит ко мне, то с градусником, то с аспирином, то с очень противным молоком, в котором мёда и масла, мне так казалось, больше, чем молока. И при этом почему-то я чувствую невероятный и ни с чем несравнимый запах пирожков с капустой, которые она часто пекла… И ещё вижу другое, как мы идём с ней по улице, мне года четыре, она держит меня за руку, мы встречаем какую-то её знакомую, и они болтают, а я скучаю и снизу внимательно рассматриваю тётеньку… Как вдруг слышу: «Ривочка, а сколько вам лет?» — «Двадцать девять.» — «Ну вы совсем девочка…» — «Нет, — не выдерживаю я и вмешиваюсь, — мама очень большая, ведь вы же сами видите. Это я девочка…» Они обе смеются, мама берёт меня в охапку, поднимает и целует, а мне так тепло и так надёжно в её охапке…
Потом почему-то наплывает школьный утренник, посвящённый восьмому марта. Я учусь во втором классе, меня принимают в пионеры. Выхожу на сцену в актовом зале, читаю «Жницу» Шевченко:
Она на поле барском жала
И тихо побрела к снопам —
Не отдохнуть, хоть и устала,
А покормить ребёнка там.
Таисья Васильевна, нянечка со второго этажа, всхлипывает и вытирает глаза платком. Все меня хвалят, а потом старшая вожатая повязывает мне на шею красный шёлковый галстук…
А вот я уже в четвёртом классе. Папа с большим трудом достал мне билет на лучшую в Москве «Ёлку» в Доме союзов. Я в середине большого Колонного зала, участвую в конкурсе, читаю:
В Лондоне, на улице широкой,
Где самый модный детский магазин,
Стоит в витрине мальчик синеокий,
Забава для гуляющих разинь...
И дальше ещё много про бедного живого мальчика, который работает манекеном в этой ужасной Англии. Я закончила. Все хлопают. Дед Мороз вручает мне приз, который мне кажется шикарным: новенький набор цветных карандашей. При этом я получаю право прийти сюда ещё на одну «Ёлку» и снова поучаствовать в конкурсе. И я-таки прихожу ещё раз, потому что в Колонном зале самая огромная и самая нарядная ёлка из всех, которые я видела, и потрясающие подарки с «А ну-ка, отними», «Красными Шапочками», «Мишками на Севере», множеством ирисок, вафель, с огромными яблоками и душистыми мандаринами. А ещё в Колонном зале Дома союзов всё и везде необычайно красиво, а гладкие блестящие мраморные колонны придают всему особую торжественность, и всё светится, и сияет, сияет так, что даже освещает сегодня вечером мою маленькую незатейливую комнатушку здесь, в Якутске, на краю света… И на душе становится светлее, теплее, мне хорошо. Я успокаиваюсь. А тем временем последние известия по московскому радио закончились, начался концерт по заявкам радиослушателей…
Ну и что ж, что на краю света…
И ничего, что зима, зима…
Всё ещё впереди, и, может быть, будет свет, и будет красиво, и будут праздники…
А между прочим, в связи с этим зима-зима мне вспоминается моя старинная подружка Томочка Васильева. Это было давным-давно, мы с ней всё наше дошкольное детство были неразлучны, просто не разлей вода. Обе кудрявые, у меня полная башка крупных чёрных колец, а у неё каштановые кудряшки мелким бесом. Обе такие смешные, болтливые, вечно с секретами. Выдумали для личного употребления (или, может быть, у кого-то позаимствовали, не помню) особый язык, к каждому слогу в слове приставляли «зи», и получалось так: зиБЭ-зиЛА, зиПОЙ-зиДЁМ зиГУ-зиЛЯТЬ. Мы очень освоились с этим своим «зизиканьем», стрекотали виртуозно, и когда кого-нибудь из самых доверенных вводили в курс дела, то объясняли: вот слово «мама», приставляй «зи» к одному «ма», потом к другому, получится зиМА — зиМА.
Ну так вот, оказывается, якутская зима-зима была в каком-то смысле предопределена ещё в моём раннем детстве…
Якутск не перестаёт меня удивлять: то яичный порошок (омлеты, кстати, получаются недурно), то сушёная морковь, то молоко, замороженное в форме мисок, и это всё продаётся в магазинах рядом с кетой, омулем, ряпушкой, баночками крабов и икры (в Москве-то такой роскоши не было, всё дело, наверное, в близости к морям, к Владивостоку). А то ещё среди бела дня — минус шестьдесят мороза, то есть именно шестьдесят.
А тут вдруг узнаю, что в начале этого года открывается театральная студия при Русском драматическом театре… Настоящая! С конкурсным отбором.
Иду, конечно. Прохожу все три тура. Принята! Прозу на всех турах читала одну — Гоголя, из «Сорочинской ярмарки». Привет тебе, кружок «Художественное слово» у Петровских ворот. Привет и спасибо! Я люблю вспоминать о тебе…
А стихи на каждом туре читала разные и много. До басен дело так ни разу и не дошло: при-ня-та!
Буду ходить в студию два раза в неделю, по вечерам. Предметы: актёрское мастерство, сценическая речь, сценическое движение, история искусств, французский, что-то ещё, фехтование. Всё интересно! Надо скорее договариваться с кем-нибудь, чтобы присматривали за дочуриком в моё отсутствие.
Очень нравится мне тётя Клава, няня в нашем детском саду. Высокая, худощавая, лицо удлинённое, всё в морщинах, не старуха, нет, лет пятьдесят, может, чуть больше, пожилая просто. Спокойная, говорит немного, но что ни скажет, всё с толком. Книги очень любит, в основном, про войну. Недавно смотрю — читает «Севастопольские рассказы». Ещё больше зауважала.
Дома, в сумке своей, нахожу то булочку, то бутерброд с двумя-тремя квадратиками масла. А тут на днях — аккуратненько завёрнутые две котлетки.
— Тётя Клав, спасибо, конечно, только мне неловко… Ведь от детей…
— А и не от детей, они малы ешо всё-то съясти. Видала, небось, сколь отходу… А тебе сгодится… И мужику, если что, разогреть на электроплитке. Поди нелегко без привычки-то… Покуда ешо печку заладишь, сготовишь…
А вчера приходит к нам в группу Надежда Станиславовна, музыкальный руководитель, на мужа жалуется. Это её любимое занятие.
— Ты, Нать, ступай, у тебя к празднику о-го-го сколько подготофьки. Ступай… Молодайке-то моей на мóзги не воздействуй…
Станиславовна, обиженная, уходит.
— Поди-ткось муж ей плох. Да у неё Яшка-то золотой. А потому что еврей. Наш-то бы с ней вообше не церемонился. Чего в ней есть-то? Нескладёха да неделóха — одни претеньзии и воображение из себя… Взялась жить — живи, никто не заставлял силком. Нет — разводись, а покаместь по группам не шастай. Не страмися.
Итак, про мужа плохо говорить нельзя. Я теперь про своего — никому ни слова, вовеки веков. Даже, постараюсь, в дневник ни гу-гу… Как бы там ни было, он, пока мы вместе, это и я тоже, часть меня. Арифметика простая. Тётя Клавочка, спасибо за науку.
Всё-таки хорошо, что я взяла с собой в Якутск эту огроменную картонную коробку, даже не припомню, из-под чего. Запихала в неё наспех перед отъездом весь свой юношеский архив со школьными фотографиями, письмами, открытками, некоторыми университетскими лекциями, перепечатками самиздата, стихами, вырезками из газет… И отправила сюда вместе с багажом. И вот сначала изредка, а теперь чаще, когда выдаётся редкая минутка, я выдвигаю эту коробку из-под письменного стола и, уговаривая себя, что побуду всего ничего, именно минутку, я окунаюсь в эту коробку, и меня тут же обдаёт запахом детства, беззаботности, романтических мечтаний и свободы. Если дел действительно невпроворот, я только вдохну в себя этот запах и водворяю коробку на место. А если это происходит поздно вечером или ночью, я сажусь на пол, рядом с коробкой, и начинаю колдовать. Я вытягиваю то одну, то другую реликвию, любуюсь ею, разглядываю, прочитываю, если что написано, аккуратно кладу на место. Там бывают такие находки, о которых я и думать забыла. Я вспоминаю, я представляю себе всё, я волнуюсь… Что-то это напоминает? А… да-да, «она сидела на полу, // и груду писем разбирала, // и, как остывшую золу, // брала их в руки и бросала» … Немножко похоже.
Вот, кстати, сегодня нашла небольшую, с полстранички, пожелтевшую скомканную записочку, оказавшуюся стихами, написанными мной в день школьного выпускного бала. Оно о дружбе. И, конечно, опять Танечке Бежевец.
Я помню тот вечер, ту зúму и слёзы.
Слова как в горячке. И все о любви.
И небо такое чудесное, звёздное,
И шёпот мой горестный: «Брось, не реви».
Теперь мы давно о мальчишках не плачем,
А боль и обиду умеем стерпеть.
Мы стали теперь равнодушней к удачам.
…Немножко, но нам удалось повзрослеть.
Мы с детством прощаемся. Мы осмелели.
Готовы к полёту. Ну, только держись!
И всё-таки чудо, и всё-таки прелесть
Суровая, новая, взрослая жизнь…
В неё нам сегодня вступить полагается.
Она уже ждёт нас и манит к себе.
И кажется, будто она улыбается,
А завтра — ударит и скрутит в борьбе.
И пусть! Мне б немного, мне б только уверенность,
Что коль незадача в работе ль, в любви —
Из края далёкого, дали затерянной
Придёшь ты и скажешь: «Ну брось, не реви!»
Стишок ничего такого. Но вот две последние строчки: «Из края далёкого, дали затерянной // Придёшь ты и скажешь: «Ну брось, не реви!» — в них что-то есть. Я думаю, что это формула дружбы, но из тех, которые на самом деле можно отнести к чисто теоретическим. Я бы, конечно, всегда пришла на выручку к Тане, да и она ко мне тоже, но вот сейчас я здесь, на краю света, а она где-то там, в Болгарии, может быть… Не докричаться… Жизнь — разлучница.
Мне грустно. Мне приходит в голову мысль, что дружба из той же самой материи, что и любовь, только с одной разницей: без замирания сердца то и дело и без «краснеть удушливой волной, // слегка соприкоснувшись рукавами» . Я отчётливо вижу себя и Таню девчонками, взбалмошными пятиклашками, а потом серьёзными и мечтательными старшеклассницами… Нам всегда хотелось быть вместе, мы болтали обо всём на свете, читали любимых поэтов, спорили, и не могли наговориться, и не могли насытиться друг другом. До свидания, Танечка! Когда увидимся, Бог весть… Я кладу распрямлённую и разглаженную ладонью записку с моими стихами обратно в картонную коробку, пусть ещё полежат, когда-нибудь я перепишу их красиво и аккуратно вместе с другими, такими же, в какой-нибудь специальный альбом. Я видела, продаются небольшие альбомчики, обтянутые обычно тёмно-бордовым бархатом или коричневым вельветом с затейливой витиеватой надписью золотом «Для стихов».
Записку эту кладу на самое дно коробки, чтобы надёжней, и тут же вынимаю другой листок, очень похожий, тоже в клеточку. Читаю: «Бэллочке от Т.Б.» Об этом послании, как мне только ни стыдно, я даже совершенно забыла, как будто его никогда не было.
Такие дни бывают очень, очень редко,
Они бывают иногда,
Но связывают нас они с тобою крепко,
Как не могли б связать года.
Как будто после длительной разлуки
Опять встречаемся с тобой,
Хоть каждый день мы жмём друг другу руки,
Встречаясь и идя домой.
Стихи друг другу новые читаем
И вспоминаем старые опять.
Мы в облаках, мы в небесах витаем,
И нам там очень нравится витать.
Я помню каждый день, с тобою проведённый,
А сколько слёз моих, должно быть, помнишь ты.
Я помню в сквере уголок уединённый
И автомат, где от мороза грелись мы…
Вот, вот, телефонный автомат хорошо помню. Он странным образом стоял посередине заснеженного сквера на Самотёке, совершенно не вписываясь в него, совершенно отдельно, одиноко и независимо. Для нас он был такой своеобразной теплушкой: когда подмерзали ноги и задувал ветер, мы забирались в этот маленький домик телефонного автомата, плотно прикрывали дверь, и от нашей болтовни и от нашего дыхания в нём довольно быстро становилось тепло. И мы согревались…
Счастливая всё-таки, «счастливая, неповторимая пора детства» … Это правда.
Да, вот ещё что вспомнила, хотя это не имеет никакого отношения ни к моему, ни к Таниному стиху, но напишу, почему-то хочется. Однажды мы долго гуляли по этому самому скверу, всё говорили и никак не могли наговориться. Прощаясь, стояли у Доски почёта, которая лицевой стороной была обращена к Садовому кольцу и Цветному бульвару. Кому-то из нас пришла в голову, не помню, кому именно, сакраментальная мысль: где же живут наши парни, ну то есть наши будущие женихи? Ведь где-то же они на самом деле уже живут? Как оказалось впоследствии, мой жених жил просто-напросто в начале Цветного бульвара, всего в трёхстах-пятистах метрах от того места, где мы тогда с Таней это разговаривали. А Танин — подальше, на Смоленской площади, но тоже на Садовом кольце. Так получилось, что мы в тот вечер как бы накликали себе сами своих женихов.
Помню, мы в тот раз договорились, что первые свои свидания каждая из нас непременно назначит на Самотёчной площади у Доски почёта. Но этого не произошло и не потому, что мы раздумали или позабыли. Просто эту тяжёлую, каменную, бесформенную Доску почёта, это чудо городской советской архитектуры, через несколько лет просто снесли, и там теперь хорошенький, аккуратный газончик и подстриженные кусты, названия которых я не знаю.
Не артистка я, это я и раньше понимала. При этом во мне есть что-то такое, что окружающие обычно называют артистичностью. Но это что-то — очень приблизительная штука. У меня живая речевая реакция, я легко зажигаюсь, люблю импровизацию, игру, пафос. То есть во мне самой, как бы внутри меня, есть театр… Но другой. Может быть, поэтический? Поэзию люблю страстно. Причём очень люблю музыку речи, звучащее поэтическое слово, поэтическую стихию… Как там у Гоголя-то (правда, совершенно по другому поводу) о неведомой силе, которая подхватывает тебя «на крыло к себе, и сам летишь, и всё летит» … Вот это оно! А драматический театр, система Станиславского, предлагаемые обстоятельства — не моё.
Между прочим, на втором приёмном туре в театральную студию читала два своих стихотворения, последних, московских: «Кружится, кружится, кружится снег» и «Мороз обветривает губы». Вскользь вроде бы сказала что-то невнятное про авторство Вероники Тушновой (простите великодушно, Вероника Михайловна). Никто на это внимания не обратил, но один из членов комиссии (теперь я знаю, это актёр Андреев, кстати, хороший актёр) остановил меня и сказал: «А можно что-нибудь другое? Это вы читаете, как поэт. Нет, красиво, конечно, но…» Я прочла «Зимнее утро» и «Воспоминание» Пушкина, «Я очи знал» Тютчева, есенинскую «Песнь о собаке» и ещё «Зодчих» Кедрина. Ни разу не прервали.
В студию хожу пока исправно, пропускаю только по очень уважительным причинам. Нравятся сценическая речь и фехтование.
Последнее время мы с Дэ без конца, что называется, выясняем отношения. Слова, слова, слова и слова… Внутри поселяется холодок, и я к нему привыкаю. Я знаю, что это очень плохо. Незаметно, но при этом необратимо снижается градус нашего общения. Я всё ещё силюсь разобраться в себе и достучаться до него… Пробиваюсь через твердеющий и твердеющий между нами воздух… За это называюсь максималисткой и правдоискательницей. Иногда, по совету Толстого, ищу во всём долю своей вины и нахожу, конечно. И немного смягчаюсь. Но только на время.
Перечитывала конспекты лекций Турбина за второй семестр и наткнулась на запись ни к Турбину, ни к литературе девятнадцатого века не имеющую ни малейшего отношения. Я её, тогда когда-то, то ли забыла переписать в дневник, то ли забраковала, не помню. Теперь, пожалуй, перепишу, потому что это уже имеет просто как бы исторический интерес.
«Танечка Бежевец, с которой с единственной я поделилась событием моей первой, той самой ночи с Ним, сказала, что раз у нас такое… то надо идти до конца. Что вот она была когда-то безумно влюблена (в Петьку Сухова, конечно), а теперь ни в кого не влюбляется, просто не может влюбиться… Теперь ей нравиться флиртовать, кокетничать, кружить парням головы, благо их в её Строительном пруд пруди. А раз у нас такое, такое…
А как это до конца? И куда идти? Та ночь в доме на улице Грановского была чудесной случайностью. Никто её не загадывал, не ожидал, не подготавливал. И всё остальное не имело тогда никакого значения, потому что «она должна была случиться» … А что теперь? Вот ведь несмотря на всю свою девственность, я чувствую, и с каждым днем всё острей и отчетливей, как меня непреодолимо влечет к Нему. Однако, говоря серьезно и честно, это же ещё не основание, для того чтобы вступать в брак, создавать семью… Хотя, если идти до конца по-Таниному, можно, наверное, стать… ну как бы… любовниками. И опуская всё, что гораздо сложней и важней в этом случае, скажу только, что для этого, по крайней мере, нужна какая-то территория. У нас же с Ним – мамы и коммуналки… А от одной мысли, что местом для встреч будут чужие квартиры или комнаты, у меня всё внутри холодеет…
Вот ведь раньше благодать какая была: молодые люди, судя по романам, ходили в дом к своим барышням, вечерами музицировали, пели романсы, гуляли по темным аллеям, и где-нибудь, у полузаросших прудов, в тени раскидистой ивы между ними происходили объяснения и поцелуи, особенно прелестные у русских классиков. Но одно непременное условие было-таки у всего этого – молодые люди должны были иметь серьёзные намерения.
По-моему, впервые против этого взбунтовалась Наташа Ростова. Помню её замечательный разговор ночью, с матерью. Старая графиня убеждала дочь в том, что та не может выйти замуж за Бориса, и поэтому он не должен ездить к ним в дом. Наташа ответила примерно вот что: «Ну и что ж, что не замуж? Пусть ездит так, потому что ему хорошо и мне хорошо»… Тогда это из Наташиных уст прозвучало очень революционно, и графиня была обескуражена: «Не замуж, а так? Как это так?»
Интересно, а есть ли так называемые серьёзные намерения у моего молодого человека?
Да нет же, всё это так называемое и общепринятое совсем неприменимо к Нему. Он какой-то другой, как было где-то у Баратынского, «с лица необщим выраженьем», совсем не похож на парней, с которыми встречаются мои подруги…
Конечно, мы тоже могли бы подолгу болтать по телефону, гулять, скучая, по вечерним улицам и скверам и, замерзнув, греться в парадном и, в конце концов, даже целоваться… Я могла бы при этом делать вид, что я хорошая домашняя девочка, что, кстати, было бы не так уж далеко от истины. Но всё-таки, именно делать вид.
Нет, нет, это не о нас! Не о Нем прежде всего, так как у Него ни в одном проявлении ни пошлости, ни банальности ничуть не бывало. А также и не обо мне, потому что я не то чтобы умом понимаю, я просто кожей чувствую любое враньё и фальшь. Нет, между нами происходит что-то совсем иное… То, что невозможно сформулировать, выразить словами… Что не просто случилось с нами, а на самом деле стряслось… И надвигается на нас, и, похоже, это трудно предотвратить.
А как же быть с моей жизнью, такой налаженной, осмысленной? С тем, как отнесётся ко всему этому моя мама? С университетом? Ведь я пока только на первом курсе… И вообще ещё почти несовершеннолетняя…
А кардинально изменить свою жизнь я не сумею, я ещё к этому совершенно не готова. И уверена, что Он – тоже. Поэтому какие-то планы, даже просто слова, например, о нашей женитьбе и обо всём остальном, ни с моей стороны, ни с Его не только неуместны, а вообще невозможны, нелепы. Потому что дело сейчас совсем, совсем не в этом.
Так как же нам всё-таки быть?
Говорить по телефону? Почему бы и нет? – Но вдруг… особые, удивительные интонации Его голоса, которые окружают, пронзают, и мне становится трудно дышать…
Бродить по улицам? Да-а-а! – Но ведь вот… случайное, совершенно неожиданное прикосновение его руки, — и опять перехватывает дыхание. Боже мой, всего лишь прикосновение…
Что же нам делать?
Мне, я так понимаю, остается одно: «И выйти медленно за дверь// И устоять, не возвратиться» . Насколько же мудрее меня были эти строчки, вырвавшиеся сгоряча, как-то безотчётно, сразу же после той странной, невероятной ночи, которая с каждым мгновением всё отдаляется от меня, уносится куда-то, убывает…»
Делаю короткую приписку: «Сегодня я вот как закончила бы эту запись — мы должны были бы с Ним встретиться потом, ну сколько-нибудь позже… Когда бы я повзрослела, стала бы самостоятельной… Когда бы я возымела право принимать решения сама, легко, без оглядки на какие бы то ни было соображения, на традиции, устои, на общепринятое, на маму, в конце концов (прости, дорогая). Но только бы встретиться, обязательно бы встретиться потом…»