И понеслись волнения и страсти...
Часть 3
Какой день, а? Сколько он вместил в себя всего: простора, свежести, движения… Какая лёгкость восприятия, дыхания, вообще бытия… А как я смеялась по дороге из Архангельской усадьбы – я так давным-давно уже не смеялась… А сколько вобрала в себя красоты, света, воздуха… Да ещё и солнца! Как будто во мне, внутри меня, заработали какие-то клапаны, которые по той или иной причине давно бездействовали… Забили ключом забытые ощущения, распрямились тайные, сокровенные пружинки души. Напрочь исчезли и усталость, и постоянная неудовлетворённость то тем, то другим, и недовольство собой; померкли случайные впечатления, мелочные обиды и тем более все пустячные беспокойства, например, когда будет собрание жилищного кооператива, кому и сколько ещё должны, когда и как переезжать на новую квартиру, да и надо ли? «Сотри случайные черты, // И ты увидишь: мир прекрасен!»
«Мир прекрасен, сотри… Жизнь прекрасна»… – тикает в моём мозгу, я начинаю дышать полной грудью. И всё это потому, что ОН здесь, рядом. Это эффект ЕГО присутствия. При НЁМ я просто воспаряю. ОН как бы дарит мне меня же, но обновлённую, лучшую, и вовсе об этом не догадывается.
И при этом мы сегодня даже не прикоснулись друг к другу, это теперь нельзя. Ну ладно я, но ведь и ОН это понимает. Спасибо.
Какой день! Какой же всё-таки день! Если бы знать, что в череде тех, которые были и которые есть, иногда, хоть изредка, будут такие дни, как сегодня, можно всё стерпеть. Я бы крепилась, я бы всё преодолела… Я научилась бы даже уважать выпавшую мне на долю, мою, какая есть, жизнь. Я бы очень старалась. Если бы только наверняка знать…
…Когда я вошла в комнату, Дэ сидел на диване и занимался со своей (ну, конечно, и моей) дочкой. Это случается очень редко, и видеть это было приятно вне зависимости от всего остального.
Он встретил меня вопросом:
– На улице что, похолодало? Мороз? Ты так разрумянилась… (Значит, я ещё и похорошела, ко всему прочему…) Где ты была?
– В Архангельском. Посетила музей, побродила сначала по Верхней, а потом по Нижней террасе. Сказать с кем?
Дэ взглянул на тяжеленный, в чёрно-белую клетку параллелограммчик моей сумки и улыбнулся.
– Пойдём ужинать. Р.Г. (так он называет мою маму) уже всё приготовила.
Вот ведь, действительно, скажешь правду – ни за что не поверят. Я от кого-то это уже слышала. Так и есть.
После ужина Дэ ушёл на Цветной, а я поболтала с дочурой и с мамой и пошла заниматься (когда я пишу не диплом, а стихи или дневник, между прочим, это тоже так называется).
Господи, прости мою душу грешную – как же хорошо! Вот допишу это, осталось всего ничего, несколько слов, и в моём распоряжении будет целая ночь, для того чтобы увидеть всё снова, с самого начала, одним словом, для грёз…
Я уже упоминала на одном из этих листков о случайных людях на наших поэтических вечерах. И это ещё продолжалось порядочное время. Никто ничего не говорил Дэ, неловко, неудобно. Я-то бы сказала, но наперёд знаю буквально, какой взрыв негодования обрушится на меня, какие обвинения в отсутствии демократичности, в ханжестве и в чём угодно ещё посыплются на мою бедную голову. К тому же в опасности оказался бы тот наш хрупкий мир, который я с большим трудом крепила и пестовала последнее время. «Что ж, – уговаривала себя я, – ведь он это делает не по злому умыслу. Ведь ему очень нравятся наши вечера, и он ими как бы угощает своих знакомых, правда, без разбору, направо и налево. Ну не додумывает, ну получается смешение жанров… Обидно, конечно, а что делать… Сколько продержимся, столько продержимся».
Помог случай. Однажды к нам, по приглашению Дэ, естественно, пришёл в одну из суббот довольно импозантный человек, лет сорока, хорошо одетый, ухоженный, с умными живыми глазами. У него была спутница, девочка лет восемнадцати, не больше, такая тоненькая, славная. Он вручил мне изящный букет, а на стол, почти незаметно, поставил какую-то роскошную бутылку, как потом выяснилось, коньяку. Компания наша, как обычно, в случае новеньких чужих, утратила единство и распалась на несколько групп. Комната на Цветном просторная, всем нашлось место, и никто никому не мешал. У рояля сидел Дэ и пел вполголоса «Был закат померанцевый» и что-то ещё. Его слушали, подпевали. Импозантный гость разговорился с Пичугиным и Жбановым и так от них и не отошёл. Мы с Колей Дубянским своим нескольким людям читали «Зодчих» Кедрина на два голоса, как я это называю, полифонически. Он нёс информацию и логику, а я – музыку и ритм. Мне кажется, что получалось (прости, дневник, за нескромность) очень красиво. Потом спорили: кто-то очень хвалил Кедрина, кто-то считал, что «Зодчие» – стилизация. Была ещё одна партия – за столом. Там тоже о чём-то, не слышала о чём точно, жарко спорили. За столом же сидела и славненькая девонька. В какой-то момент ко мне подсела Анка Пичугина, она из застольной партии, и кивнула в сторону стола. Я повернулась и с ужасом увидела, что малышка сидит почти голая, в одном бюстгальтере, а рядом с ней, совсем близко, стоит уполовиненная бутылка коньяка.
А собственно, что такого, что особенного? Девочка осталась одна, без внимания, к тому же ещё за столом непонятно о чём говорят, а не пьют (у наших ведь сухой закон), вот ей и стало сначала скучно, а потом жарко. Так-то оно так, но я тем не менее оторопела. Анка принагнулась ко мне и прошептала: «Помнишь мою Софу? Конечно, она дама полусвета, но ведь какая обаятельная, так вот она всегда говорит: идёшь в гости – одень на всякий случай свежее бельё…» Но мне было не до шуток. Я так основательно умолкла, что сразу началась цепная реакция: очень быстро перестали говорить и остальные. Последним приумолк и обратил внимание на раздетую девочку её рыцарь. Он извинился перед своими собеседниками, подошёл к ней, осторожно надел на неё рубашечку и верхнюю блузку, взял за руку, и они направились к выходу. Перед дверью он остановился, обернулся ко всем и ещё раз извинился. (Интересно, а о чём всё-таки столько времени и так всласть он философствовал с Пичугиным и Жбановым?)
За ними вышел Дэ, проводить. Вернулся он, смущённый и раздосадованный, сел за рояль и с чувством запел свой любимый романс на слова Михаила Светлова. Кстати, хорошие слова, по-моему:
Чтоб ты не страдала от пыли дорожной,
Чтоб ветер твой след не закрыл, –
Любимую, на руки взяв осторожно,
На облако я усадил.
…………………………………………
…………………………………………
Я другом ей не был, я мужем ей не был,
Я только ходил по следам, –
Сегодня я отдал ей целое небо,
А завтра всю землю отдам!
Потом все пили чай, этот странный эпизод не мусолили, вообще о нём не говорили, послушали какую-то из сонат Бетховена (играл Борис Велякин, разумеется) и разошлись по домам.
После этого случая Дэ больше не приглашал к нам своих случайных знакомых. А вот неслучайные люди вскоре появились и очень всем понравились. Это два дивных испанца и некий Авраам Маркович Олинский. Начну по порядку с испанцев, Анхель Гутьеррес и Дионисио Гарсия.
Анхель – второй режиссёр в театре Ромэн (главный режиссёр там Семён Яковлевич Баркан, очень талантливый, увлечённый, влюблённый в цыган, люблю многие его спектакли). Что-то Анхель уже делает сам в театре, очень многое собирается сделать, планов громадьё. Сейчас, например, к постановке готовится его спектакль «Кармен». Однако в разговорах Анхель часто бывает непоследовательным и очень уж сверкает глазами, просто перебор. У него красивая голова, хочется сказать, лепная, очень крупная, особенно по сравнению с остальным небольшим телом, удивительно красивые руки, но полюбоваться ими не удается, потому что он взрывной, подвижный, какой-то весь клокочущий. Его любимое русское слово (прости, дневник) – «засранцы». Так он называет всех, кто с ним не согласен. А таких совсем немало.
Друг его, Дионисий, совсем другой. Он спокоен, у него умные тёплые глаза, не болтлив, но когда увлечётся и заговорит, то говорит замечательно: образно, ярко, мне хочется сказать, крупнозернисто… И очень хочет, чтобы его поняли, особенно если говорит о сложном, повто́рит, переведёт всё в какую-то более простую плоскость, разъяснит, постарается убедить. По своему складу он философ, его интересует скрытая от глаз суть предметов и явлений, он любит докапываться до всего сам. Но больше всего мне нравится, что какие бы ни высказывались разноречивые мнения, какие бы ни возникали горячие споры, Дионисий умеет всё это направить в русло мирного обмена воззрениями. В нём есть удивительная внутренняя вежливость, терпимость, то, что сейчас иногда называют таким красивым и звучным иностранным словом – толерантность. А вообще-то я думаю, что это на самом деле уважающая себя и других внутренняя свобода, такая редкая штука среди нас, русских.
А ещё он чудесный музыкант, владеет домрой и гитарой. Я слышала, как он играет на гитаре Баха, сам переложил, замечательно играет. В общем, в моём полку прибыло – я очень люблю таких настоящих, таких качественных людей, я радуюсь им, как находкам. Очень надеюсь, что мы с ним подружимся.
А теперь об Аврааме Марковиче. Его привела к нам как-то Мирра, друг нашей с мамой семьи. Она вообще-то живёт в Ворошиловграде и там преподаёт на филологическом факультете пединститута. А у нас гостит, когда защищает научные степени или издаёт свои книги. Это она познакомила нас и правильно сделала.
Ну так что сказать об Аврааме Марковиче? Ну во-первых, это о таких людях, как он, говорят: человек без возраста. Ему может быть пятьдесят с небольшим, а может быть и семьдесят с гаком. Он среднего роста, строен, изящен, конечно, ни одной морщины. Впечатление такое, что он одет изысканно, хотя ничего особенного, обычный набор мужской одежды. Но брюки на нём как-то очень хорошо сидят, рубашка всегда изумительной свежести, жилетка очень в тон пиджаку, а пиджак пригнан точь-в-точь по фигуре. Держится Авраам Маркович очень просто и доброжелательно. Особенно хорошо в его присутствии девушкам, которых он, всех до единой, видит, каждую как-нибудь да приветит, кого словом, кого выразительным взглядом, кого каким-нибудь подношением: конфетой, цветком, стишком, комплиментом, ёлочной игрушкой – мелочь, конечно, но, как известно, приятно.
Ещё меня поражает в нём легкость. Ему всё легко: надо прийти пораньше, помочь – придёт; мы засиделись допоздна, кого-то проводить – проводит; много народу пришло, пододвинуть, передвинуть – он первый. Его ни о чём даже не надо просить. Тут недавно я завозилась с блинами и салатами. Время поджимает, правда, никого ещё нет, кроме Авраама, он вообще приходит раньше всех. И вдруг Дэ замечает, что нету хлеба. «О боже, нету хлеба! – восклицает он и даже хватается за голову. – Я знал, так и знал, что ты чего-нибудь, да забудешь!» «Что? Хлеба? Я мигом, это же в трёх шагах», – и Авраам улетел. Несётся по лестнице, по двору и вот уже летит назад с хлебом. У Дэ даже не успели, по-моему, разгладиться трагические складки на лбу.
Нет, этот человек издалека, из другого измерения. Он аристократ. Это залётная птица. Как-то слышала от него: «Князь Николай Иванович, мой друг, говаривал…» – Какой князь? Когда князь? А ведь были же и князья… И, в общем-то, не так уж давно. Что-то мы о них позапамятовали…
Но «вперёд, вперед, моя исторья!» Я хотела ещё сказать, что Авраам Маркович страстный любитель, собиратель и исполнитель жестоких русских романсов. Он их знает неисчислимое множество, самых редких, самых наилучших. И всё ищет, всё продолжает собирать, и определяет авторов, и время написания – просто ведёт исследовательскую научную работу. Прос-таки музыковед! Но особенный, потому что все иные музыковеды не поют сами романсов так восхитительно, так волшебно! У него замечательный драматический тенор и абсолютный слух, и он очень чувствует словесный материал, что для исполнения романсов, я уверена, очень важно. И ещё он очень любит петь, может петь целый вечер, если будут слушать – всю ночь, утро и так дальше. Вот такой чудесник.
Вспомнилось, между прочим, почему-то, как кто-то однажды назвал его Абрамом Марковичем. «Извините, – сказал он, – я ничего не имею против Абрама, но я назван в честь Авраама – основоположника трёх конфессий. Фонетика – вещь не последняя».
Вчера, в субботу, мы как обычно собирались. Авраам пришёл и тоже, как обычно, пораньше. Вручает мне конверт с надписью: «Дорогой моей подруженьке, Бэллочке, с теплотой сердца…» Кстати, у Лермонтова «э» оборотное и одно «л», а у нас Ахмадулиной – «е» и два «л». В конверте два машинописных листка, добросовестно переписываю сюда:
Вот повесть о безумном,
Необычайно шумном,
К тому ж богатом встречами
И памятном мне вечере.
Немного эмпирическом,
Но всё же и лирическом,
С начинкой поэтической
И псевдо-политической,
И всех цветов эмблемами,
«Канунными» поэмами,
Конфетною экзотикой
И Светиной эротикой,
И Сенинской догматикой,
С словесной акробатикой,
Лирическими стансами,
Старинными романсами
И Бэллочки глубинами,
Стихов гемоглобинами,
Где кровь-руда рубинами
С волны акваринами
Так странно сочетается,
За что ей посвящается…
У Бэллы в литсалоне,
В дыму от папирос,
Идёт в привычном тоне
Словесный «словокросс»…
Под вопли «Бога ради!»
К Валериной груди
Припав, ждёт тихо Надя,
Что будет впереди…
Валерий, мрачным сфинксом
Приткнувшись на тахте,
Мечтает о Вертинском
В уютной темноте.
Как бы сошед с триптиха
И смертью смерть поправ,
Стоит у стенки тихо
Голодный Владислав.
Устал и стоик Дуче ,
И спор ему не всласть,
Он предпочёл бы лучше
К девчоночке хорошенькой
В ноженьки припасть.
И от всего от этого
Валюша впала в транс:
Избрать стихи Бекетова?
Олинского ль романс?
Звезда с звездой не сходятся,
И трудно ей решить:
Молиться Богородице
Иль лучше согрешить?
А суета кромешная
Ей попросту претит –
В ней бродят соки вешние
И сердце в грудь стучит…
И, думами далёкая,
Она как бы во сне,
Такая одинокая
Вся в грёзах о весне,
Овеяна туманами…
А вот и со Светланою
Случилась небыль странная:
По существу невинная,
В стихах – ну Мессалина прям!
Но дева она – с норовом
И пишет очень здорово.
Есть образы, эмоции,
Хоть нет по жизни лоции!
А Бэллочка-красавица
Не в силах с шумом справиться,
Меж кухнею и Толею
Устав от беготни,
Всех накормить старается,
От устали качается,
Не замечать пытается
Бесцельной болтовни.
Венчать чтоб Толю славою,
Пренебрегает Славою,
И ангелочку Ксаночке
Купить забыла саночки,
Для гордости-усладушки
Играет с Толей в ладушки
И хлопает ему
Наперекор уму!
И, вроде нежной мамушки
Прикрыв его спиной,
Критические камушки
Приемлет на себя,
И волосы роскошные,
Что на спину заброшены,
Бездумно теребя,
Не забывает ласково,
Тепло, душевно, сказково
Взглянуть и на меня…
А мне б послушать Светочку,
Сиреневую веточку –
Мечтаю: пусть прочтёт!
Стихи что грёзы девичьи,
(Где ж Бовы-королевичи?!)
Не Феликсы, не Сенины,
Бог, милуй, не Арбенины
Ей посланы для грёз!
Мечты у них не в плане-то,
У них всегда – «всё занято».
Ах, не было бы слёз…
Есть что-то в ней от пташечки,
А что-то от ромашечки –
Так пусть стихи прочтёт!
Послушать, чем ей дышится,
Как думается, пишется…
Но Сенин, в упоении,
Громящим выступлением
Из страсти к словопрению
Читать ей не даёт!…
Не знаю, долго, скоро ли,
Насыщенная спорами,
Ушла в объятья Хроноса
Бессонной ночи тень.
Но помню по сей день
Не столь «деревьев конусы»,
Не столь «копыта в космосе» –
В словесном этом осмосе
Всё это были мелочи…
Стихи лишь помню Бэллочки
И Славино величие:
Он слушал и терпел,
Как я до неприличия
Романсов много спел.
А ночь была безлунная,
И очень многострунная,
Немножко словоблудная,
Но, впрочем, ночка чудная.
И я, чудак неистовый,
Память перелистывая,
Скажу, тоской томим:
«Давайте повторим!»
– Ну, Авраам Маркович, вы просто поэт, – сказала я по прочтении листков.
– Правда? Да будет вам… Я давно не писал… Раньше я делал такое и лучше и быстрей.
– Но вы не только лирик, вы и сатирик. Столько разоблачений… Можно я не буду всем читать? Некоторые обидятся…
– А вы не обиделись?
– Ну… Нет, конечно… Но тоже… Взревновали меня к Сенину. Ну какой ни есть он поэт, но ведь он же мой гость. Я и должна его защищать… А то напали… А между прочим, у меня есть все основания ревновать вас…
– Меня? Ревновать? К кому же?
Беру в руки листочки… (Я разыгралась не на шутку.)
– А вот, это про меня: «И волосы… заброшены… та-та-та теребя… не забывает ласково, тёпло, душевно, сказково взглянуть…» — на кого же? На вас, конечно, Авраам Маркович. А вы что? А вам бы? Помните сами, вот: «А мне б послушать Светочку, сиреневую веточку…»
Авраам расхохотался и погладил меня рукой по волосам.
– Ну а что-нибудь понравилось?
– Да всё, Авраам Маркович. Я ведь так, шучу. Ну а больше всего понравились последние четыре строчки. Там, где «давайте повторим»…
– Спасибо, дорогая. Вы умница, а при этом великодушны.
Это он великодушен, а вовсе не я. Со всеми великодушен. И всегда.
В тайне от всех, как только выпадает возможность, я бегаю на поэтические вечера. Они бывают в Лужниках, в Парке культуры Горького, в Политехническом музее, а иногда просто в каких-нибудь ДК. Мама моя, говорить нечего, этого не одобряет из педагогических соображений. Поэтому я в какие-то дни ухожу пораньше из библиотеки (вечера обычно начинаются в шесть, в семь, а в Домах Культуры, бывает, и в пять), послушаю поэтов и ни на овации, ни на вопросы-ответы не остаюсь и, уж разумеется, проношусь мимо очередей за автографами. До́ма появляюсь часов в девять, ну в начале десятого, как обычно. Пока всё шито-крыто, тьфу-тьфу, не сглазить.
Никого из моих друзей-поэтов на эти вечера вытянуть не удаётся, и я бросила эту затею – хожу одна. Студийцы вообще странные люди: обожают собираться, читать свои стихи, чуть меньше – слушать чужие, нападать с разборами и критикой, иногда кого-нибудь и возносить до небес… Обсуждают, спорят… Ну могут съездить в другое литобъединение, выступить, поучаствовать в своеобразном таком турнире, пошуметь… А потом опять – у себя, как обычно, келейненько, друг со дружечкой…
Вот я зову их куда-то, расписываю, соблазняю – и какие имена в афише, и сколько народу будет, и как попасть-то туда почти невозможно (а я берусь всё устроить) – никакого впечатления. Ноль, как говорится, эмоций. И уж совсем непонятен холодок, с которым они относятся к тем, кто ходит на эти вечера, рвётся туда, волнуется, увлечён. Я как бы прозреваю некий взгляд свысока: ведь это обыкновенные люди, публика, ну подумаешь, любители поэзии… А вот они-то пишущие люди, поэты почти. Дурачки вы мои дорогие! Ведь кто-то же из этой публики, из обыкновенных людей, хорошо рисует, кто-то поёт под гитару – заслушаешься, ну а мы вот пишем на досуге стихи… Я вас очень люблю, ребята, я знаю, что и вы ко мне – со всей душой. Но при любом раскладе имейте в виду: я, прежде всего, любитель поэзии.
Дипломом занимаюсь в общем зале Ленинки и в Отделе рукописей, это бывший Румянцевский музей. В научном зале занимаются соискатели научных степеней и сами научные степени, а также члены различных творческих Союзов. Студенты тоже могут там заниматься, но только по специальным пропускам, заверенным в деканате. Это я замечаю в связи с тем, о чём хочу написать. Это для сведения, которое будет не лишним чуть ниже.
Так вот, прихожу я в этот понедельник в Отдел рукописей, как всегда становлюсь в небольшую очередь сдать пальто и сумку. Передо мной человек шесть-семь. Слышу какой-то невнятный ропот, люди переговариваются, чем-то раздражены. Тётенька-гардеробщица с каменным лицом ни на что не реагирует, только указует на висящее на стене объявление. Пробегаю его глазами. Ну, конечно же, забыла: с этого понедельника сумки на хранение гардероб не принимает. Что делать? Пускаться в переговоры с этой тётенькой бесполезно. Можно пойти в Отдел микрофильмов научного зала, у меня есть пропуск на целую неделю, но сегодня я собиралась позаниматься другим.
Пойду всё-таки, не терять же день. Поворачиваюсь к выходу и вдруг слышу:
– Голубушка, возьмите, пожалуйста, мой портфель… Мне сегодня чрезвычайно важно поработать. Возьмите, будьте так любезны. Я совсем недолго. Видите ли, до дому ехать через весь город, потом сюда, потом ещё раз через весь город – на это у меня просто сил не станет…
– Да какое мне дело до ваших сил?! Ничего не знаю! Читать умеете по-русски – читайте! – снова кивает на объявление.
Меня бросило в жар. Кто же убедил эту гардеробщицу, что она так уж равна профессору? Так равна, что с ним не только на равных можно, а даже свысока? Надо было видеть этого старичка, седовласого, интеллигентного, аккуратненького. Стоит худой, опершись на палочку, глаза светлые, лицо смущённое, виноватое. На его фоне огромная, поперёк себя шире гардеробщица кажется отвратительной. Она, как робот, забирает верхнюю одежду и выдаёт номерки, ничего не видит и не слышит… Вспомнила «грядущего хама» Гиппиус. Вот он, передо мной, он самый, каменным лицом, словно каменной стеной, ото всех отгороженный. К нему не пробиться ни с просьбой, ни с надеждой на понимание, или сочувствие, или снисхождение. Только бездушие. Только на всех наплевать. А старик ещё на что-то надеётся:
– Миленькая моя, может, вы позволите, чтобы мой портфель хотя бы постоял здесь, около вас… Я вам совершенно доверяю..
– Он мне доверяет! Благодетель какой нашёлся! Да нас облагодетельствовало начальство – оградило от ваших портфелей, чтобы по́ сту раз в день не нагинаться туда-сюда. Бросьте вон его там, около стены, кому он нужен, такой обтёрханный?
– Но в нём очень важные записи…
– Сказа-а-а-ла, нет. Идите отсюдова, мужчина! Вы мне надоели, как горькая редька. Работать мешаете.
Этого я уже не выдерживаю. Я подхожу к профессору и говорю ему, что могу посидеть здесь, в этом предбаннике, и покараулить его портфель. Сколько понадобится времени? Не больше полутора часов? Я могу. То есть, мне даже есть чем позаниматься. Не беспокойтесь, я умею не обращать внимания на помехи.
Усаживаюсь в одно из четырёх деревянных кресел, стоящих у двери и скреплённых между собой, как это бывает обычно в кинотеатрах. Рядом этот «обтёрханный», милейший портфель… Интересно, что в нём? Какие важные записи? Может быть, комментарии к какому-нибудь из неизвестных писем Гоголя? А может, что-нибудь новое об адресатах любовной лирики Пушкина? А вдруг там материалы к изданию записных книжек Батюшкова, в которые я недавно в Отделе рукописей влезла и не могла оторваться…
Ну хватит фантазировать. Стоп! Позанимайся-ка чем-нибудь дельным, время-то идёт…
Я выкладываю на коленочки свой огроменный талмуд, кое-какие части текста меняю местами, нумерую страницы, подбираю и тоже нумерую цитаты из стихотворений, помечаю стрелками вставки. Такой нудной технической работы всегда полно, когда пишешь. И я всегда оставляю её на потом, на когда-нибудь. Вот сегодня в этом неказистом, душном Румянцевском гардеробе самым неожиданным образом реализуется одно из таких моих «когда-нибудь» под шумок современных литературоведов, пришедших сюда поразбираться в черновиках и рукописях величайших русских людей.
Ровно через полтора часа, минута в минуту, пришёл профессор. Он присел рядышком, наговорил много замечательных слов, благодарил, извинялся.
– Спасибо… Спасибо вам… Не смущайтесь, спасибо можно говорить много раз: ведь это на самом деле «спаси Бог». Так спаси вас Бог, милое отзывчивое дитя.
Мы вместе вышли на улицу. Он меня на прощание поблагодарил ещё раз, пожал руку и сел в троллейбус номер четыре ехать сначала по Каменному мосту, а потом через весь город, хорошо хоть в одну только сторону. А мне остаётся всего несколько шагов до научного зала Ленинки. Иду себе. На душе славно.
В Отделе микрофильмов почти никого. Заниматься, даже «Петербургом» Андрея Белого, совсем не хочется. Но ничего не поделаешь, пытаюсь углубиться. Кручу круглую белую ручечку расположенного сбоку довольно странного предмета, накрепко притороченного к столу и похожего на детский фильмоскоп, только гораздо больше и поосновательней. И вдруг… Ну вот, сейчас мне начнёт казаться, что я почувствовала вдруг что-то особенное и необычайное, какой-то сигнал или толчок. Нет, ничего такого не было. Я просто почему-то, безо всякой совершенно причины, повернулась и увидела за своей спиной ЕГО, родного, улыбающегося. В первую секунду у меня возникла мысль: мне это мерещится. Здесь? Откуда? А потом мгновенно другая: если не мерещится, то это Бог меня вознаграждает за что-то. Может, даже за старика-профессора? Или опять же авансом за то, что сделаю ещё когда-нибудь хорошего.
Чуть приподняв голову, смотрю на НЕГО, во все глаза, как бы хочу удостовериться, что это не мираж, не галлюцинация. Я не свожу глаз с ЕГО лица, а это его лицо, как нарочно, не имеет никакой определённости. Оно лучится, струится, расплывается. Оно сплошная улыбка, широкая, добрая… Как солнце, которое заливает всю меня, и всю мою серую микрофильмотеку, и заодно даже «Петербург» Андрея Белого.
Удивлённая и счастливая (счастливая внутри, а снаружи, надеюсь только удивлённая), я встаю из-за стола. И всё-таки, может быть, ОН мне только привиделся? В солнечных лучах… Подхожу к нему.
Вблизи всё становится на свои места – это ОН, до НЕГО можно, если набраться смелости, даже дотронуться рукой. ОН настоящий, живой. И начинает говорить. Сбивчиво…
– Ну здравствуй… Я очень рад… Мне так хотелось… А я уже приходил сюда…
– Сюда? А почему сюда? И как ты вообще-то сюда прошёл? Ведь сюда пускают только степеней и членов разных Союзов…
Оказывается, он член одного из этих Союзов. Союза журналистов. Печатается, иллюстрирует какие-то журналы.
– Я-то обычно занимаюсь в общем зале, здесь – только по специальному пропуску, очень редко.
– Ну, значит, мне повезло.
Не говорит, нам повезло. Ну и правильно. Не надо.
– Я наблюдал за тобой, немножко. Ты так заправски справляешься с этой микроштуковиной. И так поглощена делом. Всё ждал, когда ты почувствуешь…
– Что почувствую?
– Ну… Что я пришёл, что я на тебя смотрю…
– А я ничего не почувствовала. Просто так обернулась.
Осмелела уже, оправилась. Болтаю что в голову взбредёт.
– Видишь, бесчувственная совсем…
– Неправдочки…
Мы заулыбались оба. Одновременно.
…Ну же, позови меня куда-нибудь. Опять в Архангельское, или в любое Кусково, или в Останкино… Да просто так поболтаться по улицам… По-зо-о-о-ви! Ведь эту искру, это мгновение иначе не удержать, не продлить… Сейчас всё кончится…
И кончилось.
– Я тебе, как всегда, мешаю. Тебе надо работать. Ну, я пошёл. Хорошо?
Молчу. Киваю. Продолжаю улыбаться, наверное, по-дурацки, неестественно. А сама думаю при этом: «Хорошо-то хорошо… Да ничего хорошего».
Назад | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | Вперед |