Мы встретились...
 
Часть 2

Теперь мама... Она со мной не разговаривает. Спасибо, дорогая моя. Это какой-никакой выход из положения. Сейчас я не могу объясняться. Я ничего не боюсь, я просто не нахожу слов. Врать очень противно. Дать прочитать дневник? Ну нет, это невозможно. Пусть пройдет время, всё равно всё так или иначе уляжется... И слова найдутся. Или окажется, что они вовсе не нужны. Прости, мамочка...

Написала вот что:

Если ты смотришь с укором,

Доверясь обиде крылатой,

Если размолвка иль ссора,

– Мамочка, я виновата...

 

Если морщин уже много

И сединой ты богата

– Мама, прости ради Бога,

В этом лишь я виновата...

 

Если немею упрямо

И всем не делюсь, как когда-то,

– Мамочка, милая мама,

В этом лишь я виновата...

 

Если живу беспокойно

И суеты многовато,

И снова ты мной недовольна,

– Мамочка, я виновата...

 

Пока ты жива и здорова,

Меня не пугают утраты.

Если ты сердишься снова,

– Мамочка, я виновата...

 

Цветаевский сборничек, университетский, самодельный, не то что прочитала, а весь излистала, весь позапоминала. Кстати, вот это по-настоящему поняла буквально на днях:

Как разгораются – каким валежником

На площадях ночных святыни кровные!

Пред самозванческим указом Нежности –

Что наши доблести и родословные!

 

Дальше не помню, чуточку забыла, а потом что-то вроде:

… лоб склонивши, в глубь ладонную

В сознанье низости и неизбежности

Вниз по отлогому – по неуклонному –

Неумолимому наклону Нежности...

 

«Вниз по наклону Нежности», – вот как называется то, что со мной происходит, да? Как, однако, во всем этом трудно разобраться. Ведь ждешь любви как самого лучшего и высокого… А как нащупать грань, где водораздел между «любовью» и этим самым «вниз»?

Я думала об этом и раньше, давно, ещё в школе. Думала о любви, мечтала о ней… И боялась её:

О, захлестни меня скорей, затменье!

Любовь! Приди ко мне, поторопись!

Так хочется, чтоб ввысь, что воспаренье…

– А вдруг сорвешься опрометью вниз…

 

Так вниз, всё-таки?

 

Прихожу в себя. Но это нелегко. Вспоминаются всякие мелочи, безделицы и очень волнуют.  ОН  часто звонит. Как-то сказал: «Мне трудно всякий раз набирать твой номер. Кажется, что я непрошено вторгаюсь в твою налаженную и очень гармоничную жизнь...» Напрасно  ТЕБЕ  это кажется. Но я молчу.

Пишу сразу несколько стихов. О  НЁМ, о себе, о нас... По-моему, получается... Есть очень удачные строчки, даже целые строфы.

Ночь. Холодеют стальные крыши.

Воздух напоен дыханием сонным...

Кажется мне, что я голос твой слышу,

Шёпот, прерывистый и приглушённый...

 

Кажется, вижу, как ты наклонился,

Целуешь мне губы, глаза и плечи...

 

Но всё-таки длинновато. И это смущает: ведь я давным-давно, как «Отче наш», знаю, что краткость сестра таланта. Ну и пусть... Мне же, кроме всего прочего и, может быть, прежде всего, хочется во всем разобраться. Если не стихи и не дневник, то как жить? Куда девать эту громаду навалившегося на меня, нахлынувшего...

 

Я сейчас только поняла, что  ОН  имел в виду, сказав: «Ты уже взрослая, ты просто этого не знаешь».

Знаю. Но всё равно невзрослая. Стипендии хватает на книги, на цветы друзьям в дни рождения и иногда на театр.

Да и вообще-то, кто я сейчас? Что такое мой филфак? И кем собираюсь стать? Литературовед, редактор, журналист, писатель, учитель...

Журналист – точно нет. Не моё.  Кстати, их в МГУ целый огромный факультет. Всех остальных как-то не так заметно, а эти всюду снуют, всюду шумят – «шумим, братец[1]»... Эксцентричные... Ну да Бог с ними. Иду дальше. Редактор – тоже не моё. Скучно. К литературоведению не чувствую никакой склонности. Многие говорят о моих литературных способностях. Значит, писатель.. .Только о чем же я буду писать? Мало что знаю, вся жизнь для меня пока ещё в розовом туманчике и только изредка приоткрывается то одним краешком, то другим. Окружающие люди – загадка… Да и сама я для себя загадка, ещё разгадывать и разгадывать и во всём разбираться…  А выдумывать я, по-моему, не очень. Я и фантастику не читаю, не люблю. Люблю поэзию – так ведь это же не профессия! Возможно, учительство.. Но тогда, по крайней мере, сначала надо выучиться самой. А сколько ещё прочитать всего! Западной литературы почти не знаю. Сижу в русской, и никуда из неё не хочется... Я, конечно, взрослая, но...

 

А ведь мы, между прочим, так и не целовались... В общепринятом смысле слова.  ОН  целовал меня, но так нежнейше... Никаких этих стрáстей-мордáстей, о которых рассказывают девчонки... Чтоб пять-семь минут, до головокружения. Да ещё это мерзкое, неблагозвучное «взасос»... Ничего подобного! Слава Богу!

 

Сегодня гуляли долго по нашим близлежащим улочкам, по Щемиловскому переулку, по Селезнёвке... Пошли в переулок Чернышевского, там нашли детский сад, в который я ходила маленькой девочкой. Я рассказала  ЕМУ, что из сада меня обычно забирал отец. Однажды он довёл меня до нашей Краснопролетарской и сворачивает куда-то, там на углу продовольственный магазинчик, Кушнырёвка называли. «Ты куда? Что я маме скажу?» – «Скажи, что пошёл тётю Мотю провожать». Дома потом смеялись...

Было тепло. Снежок на улицах подтаивал. Мы спустились к Антроповской Яме – это небольшой пруд на Селезнёвке.

– Видишь вот этот крутой берег? Тут всегда раньше зимой бывало полно народу, ребятни, жучек... Шум, визг, лай. С ледяной горки множество блестящих, зеркально отполированных спусков. Я обожала в детстве съезжать с них, заметь на ногах – не на санках. Отважная была...

Вспомнилось, как однажды каталась с этой крутой горки с ребятами из нашего двора, постарше. Я съезжаю на ногах с самого верха вниз, мне лет пять, в шубке, вся пушистая, такой перекатышек... Какая-то незнакомая тётенька заметила меня внизу, подождала и поймала в охапку. Потом подняла на руки, обняла и вручила оранжевый мандарин. Я думаю теперь, что за смелость.

В сквере безлюдно. Решили посидеть на лавке. Выбираем широкую, деревянную, с металлическими, закруглёнными, как они называются, бортами, что ли... (Подлокотники – ведь это у кресел?) Он снимает с себя длинный, крупновязаный шарф, тёмно-бордовый, складывает его в несколько раз. «Это чтобы попки твои не замёрзли. Теперь садись...» Сели. Прижались друг к другу. Молчим.

ОН намного выше меня и, чтобы обнять или сказать что-нибудь сокровенное, обычно наклоняется и оказывается где-то около моего уха. Вот и сейчас наклонился и смотрит из глубины-из глубины, глаза светлые, почти круглые. Проводит по моему лицу тыльной стороной ладони. Говорит шёпотом:

– Тебе удивительно к лицу зима. Да и вообще ты очень хороша, и самое милое, что ты об этом не знаешь, даже не догадываешься. В этом особая прелесть...

– Да нет же, я не не догадываюсь, я правда не думаю, что это так. Ты ведь не видел моих подружек, школьных и теперешних. Я нахожу, что они гораздо привлекательней... Они хорошенькие, понимаешь, очень милые... Да и потом, я полновата, а они все почти до одной стройные.

– Ты полновата? – почти с возмущением. – Да ты прекрасно сложенá! Дело совсем не в отсутствии или присутствии полноты, дело в пропорциях, в пластике... Запомни, у тебя замечательное тело, и лицо, и плечи, и чудесная кожа... и волосы. Но главное не это...

ОН замолчал, а потом опять перешёл на шёпот.

– Главное, что ты станешь, когда-нибудь, удивительной женщиной. Потому что ты очень тонко чувствуешь и очень непосредственна... И ещё... в тебе есть смелость, и при этом самоконтроль есть, и ещё много всего-всего... Очень хорошего.

Снова замолчал и, мне показалось, немного смутился.

ОН  всегда меня обезоруживает. Хочу сказать  ЕМУ, что я никогда не нравилась мальчишкам, ни в школе, ни потом. Правда, и они мне – тоже не очень. А у моих подружек вечные, бесконечные романы, свидания, расставания, поцелуи... Я к этому привыкла ещё со времен Тани Бежевец и Галки. Я просто не очень тороплюсь... И у меня никаких, ну никаких переживаний по этому поводу. Нет, я, конечно, уже давно, класса с девятого, очень хотела и ждала любви. Ну так любви же...

Хочу сказать  ЕМУ  это и ещё что-то... Но не говорю. Я просто касаюсь своей щекой Его щеки, такой прохладной и чуточку шершавой. Сидим. Стихли. Переполнены...  ОН  вообще умеет замечательно молчать, а я – очень стараюсь не говорить, сдерживаюсь, чтобы не расплескать того, что внутри закипает.

...И всё-таки, «куда ж нам плыть[2]»?

 

ЕМУ двадцать три.  ОН  художник. Закончил специальную художественную школу, а потом Суриковское. Я думаю,  ОН  очень талантливый. Я это просто чувствую. В  НЁМ  столько свободы и утончённости. И потом,  ОН  очень неординарный, ни на кого не похож. И какая-то в нём... Нет, не мудрость. И не зрелость. Точность? Что-то в этом роде... Какое-то попадание в яблочко. И ещё – убедительность. Во всём, от слова до прикосновения...

 

Вчера мы виделись с Танечкой Бежевец. Наконец-то! Всё никак не складывалось, не получалось… Какая она взрослая, элегантная… Отец её работает теперь каким-то образом в Болгарии, они с матерью бывают там наездами довольно часто. И всего-то навсего Болгария, а в Тане моей появилось обаяние европейскости, ну или, скажем, буржуазности. Лёгкое, едва уловимое... Она вообще очень похорошела, ей идёт короткая стрижка. В косичках волосики казались бедноватыми, а сейчас то ли она их подкручивает немного, то ли им именно так и следует находиться на её головке, лишь слегка её обрамляя. И как же к лицу ей сейчас её маленький, чуть вздёрнутый носик! Мы вспомнили, как в пятом классе я надоедала ей песенкой Пеппе «И видит небо всю красу – две дырочки в носу» из радиокомпозиции по горьковским «Сказкам из Италии».

Мы многое повспоминали. И, в первую очередь, Петьку Сухова, в которого были влюблены все девочки нашего восьмого «Б». И мои подруги туда же… Я одна в нём ничего не поняла. Мальчишка и мальчишка. Коренастый, складный… Но «слова умного не выговорил сроду[3]». Все уверяли меня, что это неважно. Может быть… А что же тогда важно?

А потом разразилась беда. Петька Сухов объяснился в любви Галочке Ивановой, с которой Таня с первого класса сидела за одной партой. Галка была проще, но, наверное, милее нас, без особых претензий, без вдохновенной болтовни то о Лермонтове, то о Некрасове, без пятёрок почти по всем предметам. Зато чего стоили ямочки на её щеках и пепельного цвета косы, каждую из которых она начинала плести прямо над ухом и умела как-то необычно, как ни у кого, уложить сзади в затейливую корзиночку… Теперь я думаю, что она была какой-то, мне хочется сказать, женственной девочкой и, конечно, более взрослой, чем мы. Но, так или иначе, Таня моя страдала.

И ещё всё как-то так получилось, что она оказалась невольной почти свидетельницей этого объяснения. Она почему-то задержалась в тот день в школе и, проходя в раздевалку, увидела их в нише между столовой и лестницей. Галочка была, по Таниным словам, в буквальном смысле загнана в угол, а Петя, вцепившись руками в обе стороны этого угла, то и дело наклонялся над ней, поминутно выразительно вскидывал голову, при этом, опять же по словам Тани, хотя она, судя по всему, могла видеть только его спину, выглядел очень мужественно и убедительно и быстро, и пылко произносил страстные, чудесные слова, много слов, которые Таня мечтала, чтобы были обращены к ней. Я подозреваю, что никаких членораздельных слов она не слышала, она их себе навоображала. Но это ничего не меняло…

А дальше Таня не помнила, как выскочила из школы, как пронеслась по Каляевской, Косому переулку и Краснопролетарской, выбежала на Делегатскую и опомнилась только у театра Образцова, в непосредственной близости от которого находился её дом, большой, породистый, с тяжёлыми каменными балясинами балконов, это я уже просто так, от себя, в скобках.

Но домой сразу не пошла, потому что не могла собраться с мыслями, и не знала, что делать с заплаканным лицом, и как себя вести дома, и вообще, как жить дальше. Она позвонила мне с улицы, из автомата, говорила сумбурно, лихорадочно и плакала в трубку. Я тут же примчалась, и мы до самой темноты бродили вокруг её дома по переулкам и дворикам. И она говорила и говорила… А я слушала…

Какие мы были взволнованные, какие мы были совсем девчонки… А теперь выросли…

– А помнишь, как я тебя мучила разговорами и как мы целую неделю сидели по вечерам в Самотёчном сквере?

– А твой папа настаивал, что на сквере сидят только скверные девочки….

– Но мы ведь не были скверными?

– Да что ты, нет, конечно, не дай Бог…

– А помнишь, как я плакала тогда из-за Петьки? А помнишь, какие ты написала стихи?

Помню ли я стихи? Да ещё бы…

Сейчас, оторвавшись от писаний и воспоминаний, листаю свой детский дневник. Вот оно… Так подробно… Так простодушно… Перед моими глазами проплывают картинки моей школьной жизни. И всё так живо, так достоверно, будто это было вчера. А ведь прошло очень много времени. Уйма… Около четырёх лет.

Так вот оно:

«…На днях разрешилась загадка, мучившая весь класс на протяжении последних нескольких месяцев: в кого влюблён Петька Сухов, в Галку Иванову или в Таню Бежевец? Ромео Сухов давно уже почти не отходит от их парты, они постоянно все трое болтают, смеются, вместе в буфет, вместе в школу, вместе из школы. И вот произошло объяснение, и расставлены все точки над «i». Он влюблён в Галку, теперь они всё время вдвоём, почти неразлучны, разумеется, в школьном смысле.

Ну что стоило этому герою-любовнику попродолжать ещё то, что было? Сохранить это их милое трио хотя бы до конца учебного года… Так нет же, третий, видите ли, лишний…

Галка, как, впрочем, и все остальные девчонки (кроме меня, слава Богу!), тоже неравнодушна к Петьке, и Таня это знает. «Но, понимаешь… у неё это мимолётно, просто флирт, почти игра. А у меня не так, не так… У меня очень серьёзно…» Таня в истерике. Она ко всему утратила интерес. Почти не делает уроки. Ну так только, формально. Глаза не блестят даже на литературе.

Я всё время с ней, на её волнах, в этом романтическом сумбуре, в этих парáх влюблённости, ревности, горя. А вчера она так горько плакала на моём плече... Мы сидели в скверике около её дома, и у меня сжалось и заныло сердце и так долго не отпускало… У меня такого ни-и-когда, ничего-о-шеньки, не было, не близко… Но я всё поняла, я прочувствовала. Я втянута в эту орбиту, я не просто во всём участвую, я соучаствую. Полноценно… Только чем ей помочь, не знаю. Сказать, что это всё скоро пройдёт? Но я чувствую, что она не хочет, чтобы это проходило»…

А вот и стихи, о которых упомянула Таня:

Мы долго сидели в заснеженном парке.

Снег, падая, мягко ложился вокруг…

Ночные фонари горели очень ярко

– И ты тихонько зарыдала вдруг.

 

Волненье своё не умея сдержать,

Горько плакала ты, мне уткнувшись в плечо.

– Я не знала, что делать,

                                          как быть,

                                                         что сказать…

И только любила тебя горячо.

 

Всем сердцем, всем юным своим существом

Тебя понимая, страдала сама,

Да так, как ещё никогда ни о ком.

… Снег стелется мягко, колдует зима.

 

Но ты безутешна, и слёзы ручьём.

И горе тебе без него, без любви…

Я думать уже не могла ни о чём

И только шептала: «Ну брось, не реви».

 

Я долго буду помнить этот вечер….

Навсегда, наверное, запомнятся мне

Едва заметно вздрагивающие плечи

И чудное лицо твоё в огне.

 

Может быть, это лишнее и не нужно, но мне очень хочется переписать сейчас сюда ещё немного из своего детского дневника. Как раз об этих самых стихах. Пишу:

«А? Каково?! Я ещё таких стихов не писала. Во-первых, большой и такой ладный… От одного четверостишья к другому тянется ниточка, всё так связно… Я раньше писала, в основном, четверостишия. В стенгазету, и так, для себя иной раз. Хотя в школе слыву поэтом. Это с лёгкой руки Самуил Моисеича. Школа в прошлом году готовила к писательскому съезду стенгазету, большую, красочную, с фотографиями, рисунками и лозунгами… Он попросил написать что-нибудь простое, непосредственное, от детей. Я написала такой длинный опус, двустишьями, чтобы писатели писали про настоящую нашу школьную жизнь, «о том, что бывает на самом деле, Васьки Трубачёвы[4] уж нам надоели». Меня все хвалили, но ведь, по правде говоря, это такая ерунда…

Зато нынешний стих! Я его читаю и перечитываю без конца, с чувством что называется, с выражением. Не надоедает. И такая радость во мне от этого. Даже неловко, ведь он на самом деле горестный, и мы в нём обе страдаем, а тут радость откуда ни возьмись.

Но Тане стих тоже понравился. Особенно, я думаю, последняя строчка, про чудное лицо. Это, конечно, шутка…

Говорят, что плохо, если нравится то, что написал сам. Вот, дескать, другие пусть похвалят. Но что же делать, если мне нравится, даже очень… Да и то сказать, кто будет хвалить этот стих, если я его никому не читаю и никогда не прочту? Ведь это же тайна, причём чужая, а значит, за семью печатями…»

 

Этот мой авторский комментарий, написанный так давно, что я уже забыла о нём, не то чтобы мне вдруг очень понравился, просто он меня немного успокоил. Потому что всё, что я прочитала в детском дневнике перед ним, показалось мне так неплохо, а главное, по-взрослому написанным. Постоянно ловила себя на мысли, что я и сейчас не написала бы точней, да и вообще лучше… Как будто не прошло стольких лет, как будто я за это время не поумнела, не кончила школу, не прочитала множество книжек, не поступила, наконец, в Университет, преодолев ни в сказке сказать какой огромный конкурс…

Но вот этот простодушный захлёб по поводу «Мы долго сидели в заснеженном парке» расставил всё по своим местам. Я поняла, как многое отделяет меня, теперешнюю, от той восторженной инфантильной восьмиклашки, к которой я, конечно, очень тепло отношусь, в том числе и за то, как она доверчиво выбухнула на странички ученической тетради в клеточку ликование по поводу своего первого, такого большого и связного стихотворения…

Я очень хорошо отношусь к этой девочке. Но всё-таки… свысока. Я ведь за это время написала так много разных стихов не то что из пяти четверостиший, а гораздо больше. Я даже умудрилась понять, что чем длиннее стихотворение, тем оно, чаще всего, дальше от совершенства. И открыла для себя многие поэтические шедевры, и много всего узнала о стихосложении, и приблизилась, и прикоснулась к новым сокровенным тайнам, понятиям и чувствам.

И тем не менее, я должна сознаться в том, что шлейф моей влюблённости, нет, не в любовь, о ней я по-прежнему почти ничего не знаю, так вот шлейф моей влюблённости во влюблённость, влюблённости, которую я испытываю и в эту минуту, когда пишу и когда дышу, тянется из того самого заснеженного парка на Самотёке, из той самой, теперь уже очень далёкой от меня зимы…

 

Девчонки в группе несколько поостыли к Цветаевой. Ах! Ох! А всё-таки сложнá. Сосредоточились теперь на любовной лирике современниц. Бродят по этажам и коридорам, и особенно по разным закуткам, маленьким аудиториям, по-моему, мимо лекций и семинаров, и, встречаясь друг с дружкой, бормочут стихи. Например, такие:

 

... Может, тоже голубоглазая,

Жизнерадостна и резва,

Только он ничего не рассказывал,

Даже имени не назвал...

 

Как найти мне тебя между прочими,

Где ты бродишь в нашем краю?

Я тебя не видала воочию,

Но во всём тебя узнаю...

 

В свете солнца и в майском цветении,

В чутко дрогнувших голосах,

И в бессонном моём смятении,

И в счастливых его глазах...

 

Дальше не помню. Приписывают Веронике Тушновой. А вот ещё:

... Но мне захотелось,

Прости мою смелость,

Как прежде девчонкою стать,

Как прежде смеяться,

Чего-то бояться,

Чего-то по-прежнему ждать...

Мечтать осторожно,

И думать тревожно,

И знать обо всём и не знать...

 

Это тоже только кусочек, отрывочек. Запомнила с голоса, за точность не ручаюсь. Говорят, что Маргарита Алигер. Не знаю. По пионерскому детству я перечитала на школьных конкурсах всю её «Зою». Что-то не похоже... Но, может быть, девушки это откуда-нибудь из юношеских архивов надыбали? Они могут. Но так или иначе мои сокурсницы на хорошей волне, на трепетной...

 

Сегодня проснулась очень рано. Не спалось. Почему-то вспомнила, как  ОН  сказал мне там, в сквере, у Антроповской Ямы, шёпотом, что я стану удивительной женщиной...  ОН  говорил это с какой-то особенной нежностью и грустью. Совсем тихо, хотя рядом не было никого. И было в  НЁМ, в этом  ЕГО  шёпоте, в выражении лица, в глазах что-то странное, невыразимое...

Тогда я не обратила на это внимания, я увлеклась  ЕГО  слушать: то, что  ОН  говорил, было неожиданно и почему-то приятно и лестно. И волновало. Сначала хотелось  ЕМУ  отвечать, даже не соглашаться. Потом всё как-то смешалось, куда-то улетучилось... И просто растворилось в  ЕГО  обаянии, в том, что  ОН  был так рядом, так близко.

А сегодня рано утром всё это почему-то снова всплыло в моём воображении, всё повторилось, очень живо, такими замедленными кинокадрами. И вдруг меня как будто обожгло что-то изнутри. Догадка… Или, может, прозрение... Я вдруг почувствовала, я поняла: в тот вечер в  ЕГО  голосе уже не было больше трепета, не было желания... И только любовь, восхищение... И печаль.

Где-то я совсем недавно читала про «сдержанный пыл», про «побеждённую пульсацию крови». Не очень поняла, но запомнила. Сейчас поняла – это о нас... Ведь в тот вечер, у Антроповской Ямы,  ОН  был не таким, как прежде. Другим.  ОН  смирился.  ОН  уже точно знает, что мы не будем вместе. И я знаю... И почему-то знала сразу же, после той самой ночи, первой, единственной. И, скорее всего, последней… И написала тогда:

 

А этого не повторить,

Недостижимо повторенье.

И надо просто дальше жить,

Загнав поглубже восхищенье...

 

И надо выпрямиться, встать,

Стряхнуть с себя блаженства путы,

Не плакать, не благословлять

Счастливой, страшной той минуты.

 

Не проклинать её теперь,

Она должна была случиться...

И выйти медленно за дверь,

И устоять – не возвратиться!

 

Но знать: была минута та,

И пыл, и жар, и потрясенье...

Как нестерпима слепота!

Как ослепительно прозренье!

 

И всё-таки, что же мне делать? Легко сказать: «И надо просто дальше жить»… А как? Дальше – как раньше? Как будто ничего не произошло? Но ведь это же такая неправда...

Мне почему-то сейчас не по себе, как это – на душе кошки скребут. А ведь ничего плохого не произошло. Мы оба свободны, живы, здоровы. Мы не так давно виделись, мы иной раз разговариваем по телефону. А главное, я могу сколько угодно много думать о НЁМ. И, как только закрою глаза, я вижу ЕГО лицо, слышу особые, милые обороты ЕГО речи, чувствую прикосновения ЕГО рук… Мы, вообще-то, можем ещё когда-нибудь…

Стоп! Хватит об этом. Надо брать себя в руки. Надо поскорее одеться, выйти из дома, слиться с уличной толпой, дойти до остановки автобуса номер пять и доехать до Моховой. А там нырнуть в тёплое, родное болотце филфака…

И вот я уже окунаюсь в привычную сумятицу узковатых переходов и коридорчиков, вдыхаю в себя знакомый шумок, говорок, шепоток… Этому улыбаюсь, этому наскоро отвечаю на вопрос, этому просто киваю… Подруги, педагоги, лекции... Кстати, лекции надо бы конспектировать, иначе всё со свистом проносится мимо, куда-то вдаль, в сторону…

Ну да, конечно, надо жить дальше…

Трудно. Но ведь я смогу думать о НЁМ. Всегда. Сколько угодно. И писать стихи тоже. И этого у меня никто не отнимет.

 

 

 

[1] Грибоедов А.С. Горе от ума. – М.: Дрофа, 2001.

[2] Пушкин А.С. Осень.// Пушкин А.С. Лирика. – М.: Художественная литература, 1963.

[4] Главный герой повести Валентины Осеевой «Васёк Трубачёв и его товарищи» (прим. ред.)