И понеслись волнения и страсти...

Часть 6

Записываю по горячим следам. Вчера у нас был, я думаю, последний или один из последних домашних вечеров. Собралось немало народа, долго говорили, что, разумеется, всё будет продолжаться и на новой квартире, и литературные среды, и поэтические субботы, потому что без них, и без всего этого нашего, даже представить себе невозможно, как жить. Я со всем этим была совершенно согласна и поддерживала говорящих, а сама думала про себя, что вряд ли наш народец будет ездить на Речной вокзал, потому что всем было не только интересно, но ещё и очень приятно собираться у нас в просторной коммуналке на Цветном, в старом московском двухэтажном доме, где живут родители Дэ, со старинной, хоть местами и обтёрханной, но очень уютной мебелью, с креслами, иконами и роялем. Да ведь ещё же всем удобно: центр всё-таки, засидишься допоздна, рубль на такси – и дома. Но главное, конечно, аура Цветного, её ни воссоздать, ни повторить невозможно. Новая квартира, понятное дело, хорошо, но пока она, как все новые квартиры, банальна и безлика... Да нет, наши ребята вряд ли будут ездить на Речной… Ну, может, раз, другой соберутся – и всё. Впрочем, поживём – увидим.

Однако же хватит, возвращаюсь к людям. Вот слышу, как кто-то из только что вошедших говорит, что прямо с работы и голоден. Его как-то очень охотно поняли, и все шумно и дружно начали садиться за стол, хотя обычно ужин, или как мы его называем трапеза, это момент заключительный, чаще всего второстепенный, деловой, сопутствующий чему-то более интересному и важному. Ну ничего, мы начинаем трапезничать, обмениваемся впечатлениями прошедшей недели, литературными новостями, продолжаем разговор о будущем наших сборищ, как вдруг Павел Пичугин, внимательно оглядев нас всех и дождавшись тишины, с заговорщицким видом предложил нам тему дня, вернее, тему вечера. Нет, он, конечно, на самом деле ничего не предлагал, он просто задал нам вопрос: «Вы ничего не знаете про заговор сионских мудрецов?» Жбанова не было, Дубянский запаздывал, остальные не знали. Тут-то Пичугин и начал разговор, который закончился поздно ночью и из-за которого ничего ни поэтического, ни литературного на этот раз не вышло.

А всё дело в том, что, по версии Паши, ещё давным-давно какая-то организация еврейских людей расписала порядок жизни человечества на много веков вперёд. И только недавно якобы были найдены, чуть ли не раскопаны, какие-то свидетельства, какие-то расчёты, предписания, выкладки по этому поводу. Всё это получило название «Протоколы сионских мудрецов», и из них следовало, что евреи должны стремиться к мировому господству, добиваясь, как я это поняла, в тех странах, в которых живут, всяческого превосходства над коренным населением: интеллектуального, профессионального, морального и так далее. По мнению рассказчика, эта организация в глубочайшей секретности живёт и функционирует до сих пор, осторожно и тайно привлекая в свои ряды лучших сегодняшних евреев и неукоснительно выполняя послания своих мудрецов-основателей.

– Представляете себе, фактическое мировое господство без единого выстрела… Вот это цели! Каково?
У Пичугина горящий взор. Его жена Анка тоже взволнована, она на подхвате, у них получается слаженное двухголосье: он приводит аргументы, она их иллюстрирует.
Паша: «Первичное и главное в этих протоколах – евреи должны занять во всех странах господствующее положение в важнейших сферах государственной и общественной жизни».
Анка: «А вы вспомните, в первых советских властях сколько было евреев? Да и везде. И повсюду. И сейчас… Вот возьмите медицину… Лучшие хирурги, и стоматологи, и гинекологи… И это всё по воле случая, скажете?»
Паша: «Нет, это наверняка результат системной долговременной работы, изо дня в день, из года в год, из века в век…»
Анка не унимается: «А  адвокаты? Не сплошь и рядом, а просто сплошь и сплошь евреи…»
Она так эмоциональна, так подкована и так на удивление легко и ловко владеет примерами из жизни, что заставляет вслушиваться в то, что говорит, и поначалу все вслушиваются. Это её распаляет: «И ведь надо же до чего дошли, заявляют, будто вообще все идеи придумали одни евреи…»
«Анна, но это уже перебор, этого в протоколах нет!» – Павел, как честный офицер, пытается возвратить жену к тексту конкретного документа.
«Ну понимаете, я хочу сказать, – оправдывается Анка, – что это… ну как бы читается между строк…»
Стоп! Ты, Анка, уличена, причём не в какой-нибудь неточности, а в том, что у тебя есть позиция в этом вопросе и очень даже понятно какая. И, стало быть, это у вас с Павликом не то чтобы информация к размышлению, а что-то совсем другое.
Происходит заминка. И именно эта заминка вместе с Анкиной отсебятиной про все идеи явилась сигналом к взрыву. Напряжённое молчание за столом в несколько секунд сменилось шквалом разномыслия, каверзных вопросов, несогласия, возмущения, разоблачений… И пошла плясать губерния…
– Давайте отделять котлеты от мух, – это Дэ. – Евреи настолько серьёзно и заслуженно лидируют сейчас в мировой культуре, что постыдно заниматься шапкозакидательством.
– А евреи – это нация, этнос? – из хора голосов выделяется басок Валеры. – Или это иудейская религиозная организация?
– А, кстати, Сталин в своих «Вопросах языкознания» выделил пять пунктов, по которым определяется нация, у евреев наличествуют не все пять…
– Ну вот ещё, Сталина произведём в арбитры… 

Я в таких случаях пасую, ничего не понимаю, на меня нападает оторопь… Кто? Что? Кому? И, главное, зачем? Я вообще люблю беседы, дискуссии, с аргументами, логикой, то, что называется обменом мнениями. И чтобы слушать друг друга… Как у нас обычно и бывает, за редкими исключениями.

Слава Богу, пришёл опоздавший Дубянский. Коленька, вот сейчас ты, именно ты, никто другой этого не сможет, расставишь всё по своим местам, просто, не горячась, без пафоса, без натуги, без амбиций, а главное, никого не обидев и сохранив наше, какое-никакое и несмотря ни на что, единство.

Всё так и произошло. Коля попенял Павлу на неосведомлённость. Рассказал, что эту штуковину вбросили в печать ещё в конце девятнадцатого века. Автор кто-то из наших, кажется, из Прибалтики. Международная общественность была шокирована этими протоколами, специалисты из многих стран занимались их экспертизой, и очень скоро было обнаружено и научно доказано, что они подделаны. «И несмотря на это, – Коля выразительно смотрит на Пичугина, – каждые двадцать- тридцать лет эта фальшивка снова выползает на свет, попадает в руки несведущих, будоража новые поколения». 
Коля вроде бы закончил, помолчал секунду, другую, а потом добавил: «И эта, абсолютно мнимая опасность, исходящая якобы от евреев, не идёт ни в какое сравнение с совершенно реальной и при этом чудовищной опасностью, которую представляли и представляют манипуляторы. Вспомните, по крайней мере, Гитлера…»
Коля вообще говорит негромко, ненавязчиво. И это сказал как бы между прочим. Но это произвело эффект разорвавшейся бомбы. Все обомлели, как будто никогда ничего не слышали о Гитлере или, например, об Освенциме… В большой комнате стало очень тихо.

…Аннушка, ты приводила так много примеров из жизни, а о Холокосте забыла? И все позапамятовали… А ведь было это совсем недавно, и до сих пор воздух на Земле местами пронизан терпкой гарью и дымом газовых камер…  

Я не сказала, разумеется, этого вслух, я мало чего знаю. Да и какое право я имею укорять кого-то или поучать… Работай-ка, милая, над собой, работы поле непаханое… 

А между тем, разговоры наши оживились и продолжались долго, до поздней ночи. Но это были теперь не дебаты, не споры, потому что никто никому ничего не доказывал, не навязывал и никого ни в чём не убеждал. Это были, скорее, мучительные попытки проникнуть во что-то сложное, разобраться в трагических и до конца никому непонятных вещах.
И первый из вопросов, на который никто не мог дать толкового ответа, откуда антисемитизм, почему антисемитизм? Отчего он такой давний, живучий и неистребимый?
Говорили об антисемитизме религиозном и бытовом, теоретическом и просто-напросто физиологическом.

Я с большим интересом слушала Дионисия, который пришёл из последних и сразу очень органично втянулся в общую беседу. Он рассказал нам, что постоянно читает Библию, это необходимо ему, ведь он же реставрирует иконы. Так вот, в Библии и на чёрных старинных досках, которые его профессия, все люди – евреи, цари и нищие, проповедники и паства, красивые и увечные, добрые и злые… И когда у него спрашивают разные чудаки, как он относится к евреям, то он неизменно отвечает, что к хорошим – хорошо. Это всем понравилось.
Потом он заметил, что хотя с шести лет живёт в России, куда его привезли в 1936 году во время революции в Испании, благодаря учителям-испанцам, он говорит, читает и пишет на родном языке так же, как и на русском, и при этом, являясь реально россиянином, чувствует с Испанией кровную, неразрывную, родимую связь. И больше всего на свете любит испанскую литературу (мы все знали, что он только-только перевёл с кем-то в соавторстве роман известного испанца Марио Льосы «Город и псы»). И считает, что нет ничего в мировой литературе, что можно сравнить с «Дон-Кихотом», разве что «Войну и мир». А вторая лучшая на свете литература, по его мнению, – русская.

– И так, однако же, не нарочно получилось, что из трёх самых любимых моих русских писателей двадцатого века двое, Бабель и Пастернак, евреи. (Третий, конечно, Андрей Платонов, я это знаю.)
Рассказал он нам ещё, что недавно где-то прочитал, что когда в тридцать пятом году в Париже происходил международный конгресс писателей, то из Советского Союза пригласили на него именно Бабеля и Пастернака. Союз советских писателей выдвинул из своих рядов других, Агнию Барто и ещё кого-то. Организаторы всемирного форума не приняли этих выдвиженцев, и конгресс не начинался, пока не приехал Пастернак. Кстати, с Бабелем тогда уже происходило что-то нехорошее, а за Пастернаком приехали прямо в санаторий, где он подлечивал нервы, и срочно отправили его в Париж…
Говорили о многом. Говорили и говорили… Были и постоянные возвращения к некоторым темам, например, к сталинскому особому антисемитству. Как последовательно и изощрённо расправлялся диктатор с евреями в высшем эшелоне власти, со своими сотоварищами и сподручниками, с наиболее заметными фигурами в общественных организациях, в художественной элите… Убийство Михоэлса, жуткая расправа с Зинаидой Райх… А арест и гибель Мандельштама за его гениальное «Мы живём, под собою не чуя страны…»
Анке заметили, что евреи гораздо чаще, несравненно чаще, были гонимыми, чем гонителями.
– Но ведь сколько их всё же насчитывалось среди большевиков? – голос Анки, правда, уже без победительных ноток.
– А сколько среди меньшевиков, среди эсеров? А среди бундовцев? – это Маша Лепешко. Она продолжает:
– Мне попалась как-то статья Клары Цеткин, где она объясняет феномен большого количества евреев-комиссаров существованием в царской России черты оседлости. У неё об этом много и пространно.

Я попробую сжато. Так вот, с одной стороны, черта оседлости лишала евреев гражданских и политических прав, зато с другой – она же побуждала их много читать, упорно добывать знания, чтобы внутренне преодолевать эту самую черту, справляться с её крючкотворством, запретами, препонами и в конце концов так или иначе обходить всё это. Евреи, таким образом, становились наиболее подвижной и образованной частью населения русской провинции, а стало быть, и наиболее восприимчивой к идеям как бы свободы, как бы равноправия и так далее… Вот где и вся собака-то зарыта.
Толково и убедительно, ничего не скажешь. Молодец Цеткин! И Маша молодец! И вполне возможно, что всё именно так.

В подтверждение этой мысли мне на ум пришёл Чехов, то место в «Ионыче», когда он говорит, что библиотеку в городе, если бы не девушки да молодые евреи, никто бы не посещал. А ещё я вспомнила в связи с этим, что Паустовский рассказал в «Повести о жизни» про свои выпускные экзамены в гимназии. Их было пятеро, если я не ошибаюсь, претендентов на золотую медаль: трое русских гимназистов и двое евреев. И всё бы ничего, но вот только для того чтобы поступить в университет евреям, им необходимо было получить золотую медаль по окончанию гимназии; понятно, что русских абитуриентов это не касалось. И тогда Паустовский и двое его товарищей без всяких колебаний решительно и бесповоротно заваливают свои экзамены, ну в смысле того, что сдают их не на «отлично». Я всегда радуюсь, когда вспоминаю эту историю. Чему? Тому, что евреи поступили в университет? А может, всё-таки тому, что русские интеллигенты были такими бескорыстными и настоящими… Этого всего я, естественно, не озвучиваю, это так, поток сознания.

Были в наших бдениях и многоразовые повторы о несомненном и очень заметном лидерстве евреев в разных областях жизни. И не только в России, в Европе тоже. 
– Ну это как раз понятно, они поднакопили много чего, в течение веков и веков выживая в чужой среде, и всё приобретаемое и накопляемое попередавали из поколения в поколение, формируя и укрепляя свой генетический фонд, – это Феликс. Мыслит логично и  конкретно, он технарь.

Вспомнили русских выдающихся евреев. И их оказалось немало, и в литературе, и в искусстве, и в науке. Пошли дальше в Европу, в глубь веков. Поговорили об Исааке Ньютоне, Спинозе, потом о Гейне, о Мендельсоне и даже о Кальмане. Дошли до Эйнштейна. Не обошли вниманием и Карла Маркса. Правда, Дэ разразился целым рядом критических и ехидных замечаний по этому поводу.
Прозвучала свежая для меня мысль о том, что выдающихся евреев было на самом деле в истории намного больше, просто ни в Европе, ни в дореволюционной России крещёных евреев, выкрестов, евреями не считали. Ну, к примеру, это рассказал Дионисий, очень крупный русский скульптор Антокольский – еврей, он даже по-русски не очень изъяснялся, но об этом мало кто знал и знает. «Чёрт возьми, –думаю себе я, – про Левитана всё всем, слава Богу, известно. И, самое главное, это ничего не меняет. Он и еврей и великий русский человек одновременно. Он просто художник, страстно влюблённый в красоту окружающего его убранства мира – в русскую природу. А какая в его жилах течёт кровь? Да такая и течёт…»

Я практически ничего не говорила, не участвовала в обмене мнениями. Раз только в какую-то паузу прочла кусочек из цветаевской «Поэмы конца». Просто так прочла, без всякого умысла. Стихов захотелось:

Гетто избранничеств! Вал и ров.
По - щады не жди!
В сём христианнейшем из миров
Поэты – жиды!

И сразу завязался разговор о том, кто такие жиды? (Хотя, понятно, Марина совсем не об этом.) А кто просто евреи. В чём разница? Никто, похоже, этого толком не знал. И я не знаю. Помню, впервые задалась этим вопросом, прочитав у апостола Павла: «До восемнадцати лет я лихо жидовствовал».

Ещё меньше я понимаю выдуманный всё тем же проклятущим Гитлером (не упоминать бы его к ночи-то…) и ставший расхожим у всех фашиствующих термин «жидомасоны».

Про масонство знаю очень приблизительно и туманно, как будто это какая-то странная всеевропейская организация, невероятно секретная, многоступенчатая, со множеством сверхтайных процедур, символов и знаков и с какими-то глобальными прогрессивными целями.

Ещё немало тумана подпустил в это дело Лев Николаевич Толстой, введя в ряды как бы масонов Пьера Безухова. Если попытаться разобраться, Толстой запутывает окончательно. Преподаватель университета говорил нам в своё время, не знаю уж прав он или нет, что в вопросы масонства в «Войне и мире» не надо вникать, что Толстой ввёл всю эту историю исключительно для того, чтобы показать, что зрелой и замечательной личности Пьера Безухова была необходима какая-то обобщённая благородная идея, он должен был заниматься общеполезной, или что-то в этом роде, деятельностью… Ну да Бог с ним, со всем этим… Жидомасоны-то кто такие? Откуда они и почему? Мне это было непонятно.

Однако же вчера, когда я слушала пичугинские выкладки, в моей голове мелькнуло нечто вроде намёка на разгадку. Понятное дело, Гитлер был антисемитом, что называется с младых ногтей. На физиологическом уровне, добавлю я, обогащённая кое-какими новыми сведениями, приобретёнными на нашем вчерашнем собрании. Позже он начал своё болезненное раздражение на эту тему, свой расовый зуд оформлять идейно. Его антисемитизм становится теоретическим, но отнюдь не в том смысле, в каком мы вчера определили теоретический антисемитизм истово верующих людей, как бы не прощающих евреям, что они распяли Христа. Нет! Гитлер не был не только таким верующим, он вообще не был христианином, как говорится, ни в одном глазу… Я теперь очень даже допускаю, что в какой-то момент ему в руки попали эти самые послания сионских мудрецов, наверное, это было в одну из вспышек их популярности, которые, если верить Дубянскому, происходят каждые двадцать-тридцать лет. Я представляю себе, как им возрадовался этот гнус и с какой готовностью взял он эту фальшивую утку себе на вооружение. И вот, наверное, откуда у него это постоянное «положить конец господству еврейского интеллекта», который, по протоколам, евреи целенаправленно и последовательно накапливали из года в год. И он с восторгом поверил, ну это я так думаю, я так полагаю, в существование еврейской, ещё из средних веков ведущей своё начало сверхтайной организации – вот оно, масонской! Всё сходится, во всяком случае, у меня… И какое, спрашивается, дело Гитлеру до того, что эти бумаги подделаны? У него в руках козырная карта! Ему только этого и надо!

Похоже, что всё именно так. Я сейчас, когда пишу, с каждой минутой верю в это всё больше и больше… Но я не только об этом. Я думаю ещё об авторах, или об авторе, тех самых злокозненных сионских протоколов. Этот русский, или прибалт, или кто угодно ещё, был, наверное, добропорядочным семьянином, приласкивал жену время от времени, заботился о детях, писал небось дневник, как и я, грешница… Ну написал такую штуку омерзительную, потому что ведь тоже был антисемитом того или иного уровня, неважно какого. Написал, может, ему легче стало. Ну написал, ну выдумал, ну держи при себе или в тесном своём кругу. Так нет же, пустил эту фальшивку по свету… И в один злосчастный день эта штука попала в руки бандита, дьявола, чудовища… 
«Нам не дано предугадать, // Как слово наше отзовётся», –  предупреждал Тютчев.

Отозвалось мировой трагедией. Это я так думаю… Впрочем, Бог его знает, как было на самом деле.

Ну Павлик, что ты в самом деле принёс в своём клювике эту нечисть? Ну ладно принёс, но ты как-то поддался ей. Ты же такой умный, талантливый…

Между прочим, Пичугин больше не произнёс ни слова. С приходом Коли он не отходил от него и постоянно о чём-то шёпотом его расспрашивал, дёргал за рукав, говорил, снова задавал вопросы, в общем, доставал Колю, как у нас последнее время это называют. Я думаю, что он выяснял всё в точности, кто такой автор, когда и какая была экспертиза и так далее, ведь Дубянский – энциклопедия, это всем известно.

В один момент, ещё до прихода Коли, я подсела к Павлу и говорю: «Слушай, если эта организация еврейская до сих пор существует, то почему меня в неё никто не привлекает, я ведь чистокровная, молодая, закончила университет – совершенно качественный кандидат». Павлик улыбнулся, очень тепло, погладил меня по волосам, он всегда это делает, когда рядом, и сказал: «Да ты не еврейка».
Мне несколько раз уже так говорили, и я каждый раз думала: «Это что, комплимент?»

Еврейка ли я на самом деле? Сама я этим вопросом впрямую, специально или как-то отдельно, очень долго не задавалась. Но всегда, с раннего детства почему-то знала, что еврейка, помнила, как утрами по воскресеньям (в другие дни родители рано уходили на работу) мои мать и отец разговаривали между собой по-еврейски, и это означало, что они не хотели, чтобы мы с братом понимали, о чём речь. Я знаю и до сих пор помню несколько еврейских слов и выражений, ну например: балабос – хозяин (так папа называл Сталина); цорэс – беда, горе; бекицер – вроде «короче говоря»; хохэм-балайла – ну что-то вроде весельчака-дуралея; помилах видер гейст – осторожно, как идёшь (так говорила моя бабушка, мамина мама, всем уходящим из нашего дома); дрэк мит фефер – это что-то очень плохое, дословно какашка с перцем; агитцен паровоз – насмешливое, мол, эка важность. Ну, может быть, ещё что-то знала, сейчас не вспомню. Однако дома на тему евреев–неевреев никогда ничего не говорилось, во дворе этот вопрос тоже никогда не возникал, никто в моём детстве у меня ничего об этом не спрашивал и никогда, не дай Бог, никто ничем не обидел. Я видела, что не очень похожа на своих подружек, черноволосая, большеглазая, кудрявая, – но думала тогда, дурочка, что я просто красивая девочка, так говорили мне многие, видевшие меня впервые, взрослые люди, особенно тётеньки. Ещё помню, что когда с кем-нибудь из нашего двора шла через большой двор соседнего дома в районный детский парк, за моей спиной нередко раздавалось: «Армяшка, жопа деревяшка». И я при этом не реагировала на «армяшку», но никак не понимала, почему жопа-то деревяшка, ведь я всегда была справная, пухленькая.

В школьные годы всё было тоже абсолютно безоблачно в этом смысле. Повзрослев, я получила паспорт, где в положенном месте чёрным по белому совершенно определённо было обозначено, что я еврейка. Это же я обозначала в тех немногих анкетах, что мне пришлось заполнять. Но еврейство моё было при этом совершенно абстрактным. Я жила среди русских людей, по преимуществу хороших, мне повезло; среди русской природы, по преимуществу замечательной; говорила на русском языке, и не потому что он «великий и могучий, правдивый и свободный» , в чём, скажу между прочим, я никогда ни капельки не сомневалась и не сомневаюсь, а потому что он был моим родным, родимым, слова которого впитывало моё ещё младенческое ухо и которые потом я научилась произносить сама, когда впервые открывала для себя окружающий мир, называя по имени предметы и людей и постепенно усваивая понятия. А потом уж я начала читать русские книжки и очень быстро пристрастилась к классической русской литературе и поэзии, лучше которых я ничего не знаю по сегодняшний день.

Ну так и кто же я? Вопрос этот внутренне для меня самой долгое время оставался открытым. Но вот, не так уж давно, мне попалась книжка немецкого писателя Генриха Бёлля «Где ты был, Адам», в одной из новелл которой описаны несколько дней из жизни венгерской еврейки Илоны Барток. И в эти несколько дней вместилась её любовь, неожиданная, скоропостижная, яркая, и смерть в концлагере, чудовищная по своей жестокости. И эта далёкая Илона, учительница пения из венгерского городка Сент-Дёрдь, еврейка и при этом глубоко верующая католическая христианка, оказалась мне необычайно близка и по мироощущению, и по жажде чистой, гармоничной жизни, и по потребности любить. И ещё я бы хотела так серьёзно, так всем своим существом уверовать в Бога, но, к великому сожалению, не умею пока, не получается. Илона была возвышенной и мужественной, она была прекрасна, а жизнь её оборвалась так рано и так трагически…

Проплакав несколько ночей над страницами Бёлля, я пережила настоящее потрясение. И во мне, в самой глубине меня, шевельнулось что-то незнакомое, совершенно неведомое и живой пульсирующей волной прокатилось по всему моему существу… Это было прежде отсутствующее или глубоко дремавшее внутри чувство кровной причастности к этому самому многострадальному племени, разбросанному по миру. И началось это, я хочу заметить, с евреев бывшего солдата вермахта Генриха Бёлля, которых он подсмотрел или выдумал, это неважно, с причастности, прежде всего, к Илоне, но также и ко всем, до последнего, узникам малоизвестного, когда-то затерянного у северных границ Венгрии фашистского концлагеря, к «счастливчикам», успешно прошедшим так называемое испытание на музыкальность, о чём я сейчас, чуть позже, напишу, не могу не написать.

Моему абстрактному, отвлечённому еврейству пришёл конец. Нет, разумеется, я и раньше слышала и читала о пытках, газовых камерах, многомиллионных жертвах. И, как у всех нормальных людей, моя душа по этому поводу отзывалась болью и гневом. Но Генрих Бёлль и Илона – это другое. Это искусство, оно рассчитано на соучастие. И я была соучастницей трагического действа. Я была там, с ними, в концлагере. Я всё видела воочию, от ужаса во мне содрогалось всё до последней жилочки, меня мучило удушье от бессилья всё это прекратить, или что-то изменить, или просто как-то вмешаться в происходящее. Я плакала ночью горько и безутешно… Да, да, я была соучастницей этих событий.

Я слышала своими ушами противный, гнусавый голос начальника концлагеря, его визгливые команды, и даже ухитрялась вникать в отвратительный поток его сознания, в его внутренние монологи. Этот мерзавец-эсэсовиц, как бы по совместительству будучи знатоком и любителем хорового пения, устраивал, явно свихнувшись, нечто невероятное: всех вновь прибывающих в лагерь евреев он подвергал проверке на слух и голос, и у кого ни того ни другого не оказывалось, тех убивали сразу, а других – оставляли ещё какое-то время пожить, поублажать эту сволочь-экзаменатора. 
И вот испытывается Илона, она поёт, озарённая изнутри светом любви и веры, поёт хорал «Santa trinitas»… И через раскрытое в комнате окно её, словно заворожённые, слушают все, все замерли, весь концлагерь, и евреи, и немцы, и у всех мороз по коже, как и у меня… А между тем Илона не знает, я знаю, я, потому что, как уже говорила, внедряюсь во внутренние монологи эсэсовца, а она не знает, что этот жалкий субтильный фюрерок, этот недочеловек, всю жизнь искал в себе черты высшей человеческой красоты и арийского величия. И не находил, и его раздирали комплексы, но чего не было, того не было. А в Илоне как раз всё было: и красота, и величие, и расовое совершенство.

И он это видит… Всё есть… И как же она поёт!

«Этого не может быть в еврейке, так не бывает!» — Да, да, повторяю, я слышала своими ушами, реально слышала его сиплый клёкот, вырывавшийся из омерзительного горла. Потом этот клёкот превратился в душераздирающий вопль… А потом раздался выстрел. В упор…
На полу, в нескольких шагах от меня, лежала Илона и истекала кровью. И снова жуткий изуверский голос: «Расстрелять к чёрту, всех до единого! И хор тоже!» Господи, да ведь передо мной умалишённый подонок, моральный урод, изверг…

История эта описана Генрихом Бёллем, прошедшим четыре года войны в рядах фашистской Германии и знавшим обо всём этом не понаслышке, как говорят в таких случаях. Немецкий солдат, рядовой Бёлль, средствами искусства сокрушает немецкого офицера, оберштурмфюрера, палача, безумца, искалеченного гитлеровской расовой теорией. Средства искусства – великая вещь, только у искусства есть такое свойство, такой прицел – делать людей соучастниками событий, наполнять их души сочувствием и состраданием. Для сведенья ушей и даже для умственных впечатлений и занятий вполне достаточно радио, газет, брошюр, журналистов, научно-популярных обозревателей и хроникёров. И только искусство может перевернуть тебя, переполошить в тебе всё, только оно заставит страдать, думать, трепетать и плакать, только оно формирует, просветляет и возвышает. И как же прав был поэт, сказавший, что «поднимает над миром людские сердца // неразумная сила искусства» .
Генрих Бёлль, великий писатель и великий гражданин мира, преподал мне урок: в самый главный, трудный, опасный и ответственный момент жизни нет ни немцев, ни евреев, ни русских, есть только люди и не́люди.

…А между тем, увлёкшись и разгорячившись, я надолго оставила без внимания Цветной бульвар и его обитателей. Как-то они там без меня, то есть без моего участия в их бдениях?
А ничего… У них всё нормально, всё продолжается, как ни в чём не бывало. Это я уношусь от них далеко и где-то там витаю в облаках, дав волю своему воображению, раздумьям, ассоциациям. А они здесь разговаривают себе, решают вопросы и видят меня отсутствующую, но рядом, притихшую, опечаленную, и просто не трогают меня, не лезут ко мне в душу… Вслушиваюсь. Ну да, снова голос Анки. Его нельзя спутать ни с чьим. Кстати, в отличие от Павла, она нисколько не смущена, не утратила интереса к теме и, главное, полемического возбуждения.
– А мне, – говорит, – больше, например, нравятся евреи настоящие, концентрированные, ну, такие, с пейсами… Гораздо больше, чем многие наши, как бы размытые. Этакие русские душой… 

… Ну, Аннушка, ну ты даёшь… Что ты всё время хлопочешь, ну где ты видела настоящих-то? В Израиле не была, в синагоге тоже вряд ли. Ты знаешь, у тебя в характере есть что-то от фокстерьера, такая же неуёмность, готовность повздорить, ощериться, напасть понарошку… А при этом безвредность и, может быть, где-то там, в глубине, даже какая-то доброта… Но я к тебе привыкла, я тебя понимаю и поэтому приемлю тебя любую.

Вот и иронию твою насчёт русских душой принимаю на свой счёт и нисколько не обижаюсь. В нашей компании евреев, кроме меня, нет, ну или, скажем, почти нет. Ну раз, ну, может быть, два, и обчёлся. Вот Лилька моя, Бурдина, отец еврей, мать русская – полукровок, стало быть. Мне, правда, всегда казалось, что в Пичугине что-нибудь немножечко тоже есть, да кто ж его теперь знает… Авраам Маркович? Но ведь русских Авраамов Марковичей не бывает. Хотя внешне никаких признаков, и он православный, и даже воцерковлённый. Выкрест, я думаю, и не в первом поколении. Ну и кем же его считать? Накладочка получается… Шучу.

Вот с Дионисием всё просто – испанец. У Дэ венгерские и цыганские корни. Феликс – полутатарин. Маша Лепешко – хохлушка. А остальные, похоже, коренные. Ну что ж, какой-никакой интернационал… И если не настоящая, идеальная дружба, то явное доброе расположение друг к другу разных nationis (племён по латыни) в нашей компании налицо. И значит, что интернационализм в отдельно взятом московском кружке живёт и расцветает. И то хлеб…

Нет, нет, я ещё не заканчиваю, я ещё немножечко хочу поговорить и возвращаюсь к русским душой. Это, понятное дело, камешек в мой огород. Ну русская я душой, а то какая же? Ну извини, Аннушка, что есть – то есть, и ничего не поделаешь с этим. А что насчёт моей крови… Помнишь трилогию «Люди. Годы. Жизнь»? Так вот, в ней Эренбург приводит письмо Юлиана Тувима, написанное вскоре после войны. Как раз об этом. Тувим говорит, что одна кровь у человека течёт по жилам, а другая – из жил. Так вот, по той крови, которая течёт по жилам, он поляк, потому что его родной язык – польский, его любимый город – Варшава, река – Висла, любимый поэт – Мицкевич и так далее. А вот по крови, которая течёт из жил, он еврей. Эренбург добавляет, что он с Тувимом солидарен. Я же, в отличие от своих старших выдающихся современников, собственными глазами не видела крови, льющейся из жил евреев.

Хотя нет, как же, а кровь Илоны Барток?! Генрих Бёлль, когда я читала его повесть, настолько обострил органы всех моих чувств, что я слышала выстрел фашиста, видела истекающую кровью Илону и даже различала цвет и запах этой крови. Крови, текущей из жил… И при виде этой крови я, русская душой, как ты совершенно правильно заметила, Аннушка, становлюсь еврейкой, настоящей, с пейсами, вслед за Юлианом Тувимом и Ильёй Эренбургом. Если ты, конечно, мне позволишь это, дорогая моя…

Было ещё много чего в этот вечер на Цветном бульваре. В моей башке тоже много чего бушевало, кружило, ворочалось, будоражило меня и просилось наружу…
Но писать больше нет сил. Заканчиваю. Спа-а-ать…

 

Назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 Вперед