И понеслись волнения и страсти.

Часть 10

Первое января тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Раннее утро. В коридоре нашей новой квартиры стоит наскоро собранная сумка с вещами, а рядом коробка с большой немецкой куклой, очень красивой, в прелестном голубом кружевном одеянии, с закрывающимися глазами. Её в новогоднюю ночь принёс моей дочечке Дед Мороз, который больше ничего хорошего сделать не смог: ни предотвратить разразившийся в эту ночь скандал, ни оградить проснувшуюся девочку от пьяных выкриков отца, ни утешить мою плачущую маму.

Мы все трое, мама, я и доча, сидим одетые, ждём некоторое время, чтобы на́́чало работать метро. За стеной спит пьяный Дэ, умаявшийся обличать меня во всех мыслимых и немыслимых недостатках, какие только бывают на свете. Наша единственная гостья Валя Пономарёва, тоже очень расстроенная, сидит неподвижно на тахте – она не пойдёт с нами, она останется успокаивать Дэ, когда он проснётся.

А вот мама безутешна, она не может успокоиться, потому что никогда, даже в самых страшных снах, не могла представить себе то, чему сегодня ночью стала свидетельницей. Её симпатичный, интеллигентный зять, с которым она так славно всегда ладила – и вдруг такое! И, значит, на её глазах трещат по швам все прошлые, настоящие и будущие наши семейные устройства, и основания, и построения, и планы, которым она отдавала и отдаёт всю душу, все силы, и все средства тоже. И главное, она понимает, что такой скандал не может быть первым, что он наверняка очередной, и, стало быть, её мужественная дочь просто скрывала от неё истинное положение вещей, создавая безоблачную и обаятельную картинку своей семейной жизни. Всё было как бы нормально, как бы даже хорошо, и вдруг, как снег на голову, такой безобразный скандал, да ещё в новогоднюю ночь, да ещё при всех, и самое главное, при ребёнке!

Если бы, ну если бы Дэ знал, например, о моей тайной любви или что-нибудь ещё – ну тогда уж куда ни шло, можно было попытаться если не оправдать, то хоть как-то объяснить произошедшее, понять… Но он находился в абсолютном неведении, я никогда не подавала ни малейшего повода. Ему, скорее всего, как я это понимаю, хотелось в первый Новый год на новой квартире пира, веселья, много гостей. Но это не сложилось по многим причинам, а он, я думаю, подсознательно, подспудно обвинял в этом меня и, выпив всё, что было уготовано для праздника его непьющими родственниками, почувствовал, что этого мало, и пришёл в состояние величайшего раздражения. Он придирался ко всему, что я делала, к каждому моему слову, взгляду, даже жесту, пока не нашёл какой-то вопиющий пустяк, ну убей меня Бог, не могу вспомнить какой… И тут уже понеслось… И я его без конца перебиваю, и говорю не то и не так, и непразднично одета, и не так накрыла стол, и зачем уложила дочку спать, пусть бы она встречала с нами Новый год, и какая дурацкая затея с Дедом Морозом, я просто целенаправленно инфантилизирую ребёнка, и какое у меня почему-то недовольное выражение лица, и я вообще-то не женщина и не имею никакого представления, что такое быть настоящей женой и что такое любить, и так далее, и так далее… И всё это пересыпается скверными словами, он сам как бы распаляет себя. А я молчу. Но это молчание его только заводит и бесит: «Посмотрите на эти праведные глаза! Завтра она будет разводиться со мной, только этому никогда не бывать. Я разыщу её на краю света, достану из-под земли…» Мысль об этом приводит его в неистовство, он переходит на крик, начинается настоящая истерика, с искрами из глаз, с заламыванием рук. Он швыряет с полок «ненавистные книги», которые «отнимают у него жену», потом торопливо допивает оставшееся на столе вино и продолжает бесноваться, что-то кричать, но я уже ни во что не вникаю. Хватит. Достаточно видеть, деваться-то некуда, эту жуткую и одновременно жалкую картину, но пытаться понять, что, почему, а главное, чем вызвано такое негодование, такое озлобление, такая немилость, вслушиваться в этот сумбур, в этот бред – нет уж, увольте! Я отключаюсь.

Словно сквозь туман я вижу, как плачет мама, как Валя Пономарёва что-то очень старательно объясняет Дэ, а тот не соглашается, сердится, размахивает руками. Но я уже далеко… Я в морозном Якутске, на улице Орджоникидзе, в нашей маленькой комнате в общежитии для педагогов музыкального училища. Поздний вечер. Я только что вернулась из школы рабочей молодёжи, где прохожу практику. Дэ не встретил меня, я шла довольно долго по пустынным, обледенелым, туманным улицам, и это было страшновато. Дома Дэ тоже нет, мне тревожно и очень холодно. Начинаю топить печь. Немного успокаиваюсь. Дэ приходит примерно через полчаса. Я не замечаю сразу, что он поддатый, так, хорошенько поддатый.

– Ты почему меня не встретил? Ведь обещал…

Молчит.

– И печь не натопил. Мы же договорились. На улице больше пятидесяти градусов мороза. Придётся теперь топить полночи, иначе окоченеем.

– Не слишком ли много претензий?

Я обернулась к нему – лицо злое, бледное, голос глухой. Мне что-то стало вдруг так горестно, так жаль себя. Я прислонилась к не нагревшимся ещё кирпичам печки и расплакалась. И тут-то разразился ужас, этот первый ужас с истерикой, с гневными обвинениями не поймёшь в чём, с грозной руганью и битой посудой, на шум и звон которой к нам в комнату врывается хохол Петро, наш сосед. Он накидывается на разбушевавшегося Дэ с увещеваниями и тоже не пренебрегает непечатной лексикой. А я отрешённо и почти механически продолжаю подкидывать поленья в огненную пасть печки, просто потому что делать это жизненно необходимо, смотрю, как они там разгораются и сгорают, и сама сгораю от жгучего стыда за всё, что происходит.

В эту ночь я не сомкнула глаз. Я думала о жизни вообще, о своей первой несбывшейся радости, о нас с Дэ и горько плакала от жалости к себе и к нему. А он, отрезвев, просидел всю ночь на ковре у кровати, обхватив руками колени и опустив голову. Изредка он поднимал её и, как в забытье, горячо шептал: «Только не торопись. Только не разлюби… Ты такого никогда не видела, но такое бывает…» Или: «Никогда не простишь, конечно… Ну что же мне делать?» Я хорошо помню, что в ту ночь, как ни странно, я остро чувствовала, что Дэ было бесконечно стыдно за то что он выпил, за то что он не подошёл к школе встретить меня, за то что так омерзительно ругался. Несмотря ни на что мне было его невероятно жалко. Что-то в этом роде бывало потом ещё не раз, однако по-настоящему сильное потрясение я испытала только однажды, именно тогда. Впоследствии я осмелела и даже иногда пускалась в подобных случаях с ним в единоборство и отвечала на его непонятные, немотивированные выпады вполне резонными, имеющими под собой почву разоблачениями. И выяснения отношений, к которым я вообще очень склонна, наивно считая, что можно выяснить всё и во всём разобраться, эти выяснения удивительным образом несколько снижали его истерический пыл, но результатов всё равно не приносили.

Потом в Москве, у мамы, такого не происходило, я думаю, из-за нашего полусовместного существования в то время и из-за того, что так или иначе мы всё время были на виду. А этот прошедший год, когда мы жили одни в новой квартире, оказался таким сложным, таким невероятным и совсем особым в моей отдельной личной жизни, что, справедливо испытывая чувство вины перед Дэ, я изо всех сил пыталась избежать конфликтов и ссор и была внимательна и предусмотрительна во всех наших неполадках и трениях.

Я что, вдруг расслабилась? – Да нет, с чего бы? Это Дэ распустился. Поскольку всё это время я очень старалась в самом зародыше погасить, сгладить, а где-то просто замять наши противоречия, то на него как бы перестал давить груз моей вечной правоты, той самой, к слову сказать, которой лучше бы вовсе никогда не было.

Но что это? О боже! Что я вижу! Происходит то, чего я боялась больше всего на свете: вдруг открывается дверь, и в комнату, где мы все находимся, входит моя заплаканная дочка и своими большими немигающими глазами испуганно смотрит на отца. Неужели она слышала весь этот срам? Или, может быть, она проснулась только что? Но как бы там ни было, именно она ставит точку во всей этой кошмарной неразберихе.

Ну вот и всё. Всему рано или поздно наступает конец, и в сегодняшнюю новогоднюю ночь пришёл конец нашему с Дэ очень сложному и неоднозначному союзу, с его коротким романтическим предисловием, тяжёлым якутским, теперь уже историческим прошлым и бесславным и абсолютно безнадёжным настоящим.

…Раннее хмурое январское утро. Мы уже у мамы, на месте. Мои пошли досыпать, я тоже попробовала, но сна, что называется, ни в одном глазу. Я думаю о том, что произошло, и мне вдруг становится невероятно ясно, что распущенность Дэ никогда никуда не денется, она неизбывна, неизлечима и будет время от времени бесчинствовать, причём по нарастающей, потому что это – диагноз; он возник в глубине подсознания Дэ как протест против чего-то такого во мне, что он не приемлет, не понимает и что членораздельно сформулировать не может. И весь ужас в том, что это «что-то такое во мне» и есть сама я, а Дэ, и это его большая беда, искренне уверен при этом, что я – женщина его жизни, что он испытывает ко мне большую любовь, и я допускаю, что он очень хотел бы меня любить, но не умеет, не в состоянии, не может, и корни этой немочи уходят куда-то глубоко, в недра его ментальности. И я ничем не могу помочь ни ему, ни нам и ничего не могу сделать, чтобы сохранить семью, по крайней мере, для дочери.

Если бы знать, хотя бы предполагать что-нибудь в этом роде тогда, давно, когда всё только начиналось… Так нет же, тогда ничто ничего такого не предвещало, всё было безоблачно и вполне безупречно, и я была простодушна и совсем неопытна.

В дом Дэ я пришла ученицей, он давал мне уроки музыки. А предыстория у всего этого была такая.

Когда-то ещё в школе, начиная с класса девятого, Таня Бежевец частенько брала меня с собой в консерваторию или филармонию слушать музыку. Она к тому времени уже закончила музыкальную школу и, как мне казалось, была вполне образованным любителем классической музыки. А я сначала ходила с Таней за компанию (это, правда, был для меня ещё и в каком-то смысле ликбез), а потом втянулась и полюбила музыкальные концерты и вечера. Я ещё тогда решила, что, как закончу школу, поступлю на вечерние курсы общего музыкального образования, в так называемое КОМО. Позже я об этом намерении своём слегка подзабыла – занятия в университете, стихи, новые встречи, впечатления, переживания… Но однажды, помню, это было после первой моей сессии в самом конце зимы, я бродила по соседним улочкам и закоулкам, с которыми у меня были связаны дорогие воспоминания, и в Лиховом переулке наткнулась на «Пункт проката музыкальных инструментов». Это был толчок, и, несмотря на некоторые возражения со стороны моей мамы, типа того, что это пустая затея (кстати сказать, мама, как и во многих других случаях, оказалась-таки права), я всё-таки мигом организовала доставку домой прокатного пианино. Потом отыскала ближнее КОМО, узнала, когда там приёмные экзамены, и осталось всего лишь подготовиться к этим экзаменам.

Вот для этого самого мне и понадобился учитель музыки, которого я быстро нашла по объявлению в Мосгорсправке, руководствуясь единственным соображением географически-топографического характера, а именно близостью Цветного бульвара, где жил Дэ, от моей Краснопролетарской.

Хорошо помню, какое странное впечатление произвёл на меня в первый раз дом Дэ, теперь уже привычный, свойский и даже вполне приветливый. Старомосковское двухэтажное строение в одном из дворов около Центрального рынка и цирка; дом из пробуравленных множеством ветров кирпичей, разлапистый, с очень неказистым парадным и облупившейся многими местами штукатуркой внутри, немало поживший и много видевший на своём веку, он всё равно казался крепким, массивным и старомодно-внушительным.

В тот первый раз, когда я подошла к нему, у меня было ощущение, что дом меня отторгает, это смутило, но я всё-таки вошла. Поднимаюсь на второй этаж и нажимаю на старинную коричневую облезлую кнопку. Дверь открывается, и я вижу на пороге большой коммунальной квартиры не очень высокого (но при этом выше меня) человека, черноволосого, с лицом, которое, наверное, можно было назвать красивым, ну во всяком случае приятным. Несколько секунд мы смотрим друг на друга: я изучающе, он – по-хорошему удивлённо.

– Это вы?

– Ну да, я звонила вам насчёт занятий.

– Ну что ж, тогда вперёд.

Мы вошли в просторную комнату, в середине которой стоял небольшой рояль, а на крышке рояля лежало несколько пёстрых афиш, возвещающих, что тогда-то там-то состоится концерт такого-то какого-то коллектива цыганской песни и пляски. В углу висела икона с лампадочкой, но больше ничего я не успела приметить, потому что Дэ сразу же начал, как мне показалось, нарочито по-деловому, разговор о том, что меня привело к мысли о занятиях музыкой. Потом он проверял мои музыкальные данные: чувство ритма очень хорошее, со слухом похуже. И добавил:

– Но так как вы принадлежите к лидирующей в мировой культуре нации, то вы, я думаю, со всеми трудностями справитесь, и у нас всё получится.

– Лидирующей? Это вы о евреях?

– Ну конечно…

Дэ, размышляла я, сам похож на еврея. Но, стало быть, нет… Наверное, грузин, впрочем, скорее полугрузин, судя по безукоризненному русскому устному. Потом мы условились о цене за урок, Дэ снабдил меня хрестоматией для начинающих, самоучителем игры на фортепиано, а также нотной тетрадью, и мы договорились о расписании последующих занятий. Так началось наше знакомство, незаметно и довольно плавно перешедшее сначала в симпатичную дружбу, а потом и в роман. Музыкой мы занимались месяца два, может быть, чуть больше. Я лихо осваивала гаммы и арпеджио, возилась с простейшими этюдами Черни и успела, кажется, разучить несколько небольших пьес Глинки и даже какую-то одну маленькую пьеску Баха. Но подошла летняя сессия, наши занятия стали сначала переноситься, а потом и вовсе прервались. Однако так как к этому времени у нас уже сложились дружеские отношения, то мы иной раз встречались то по одному, то по другому поводу, сначала изредка, потом всё чаще. И скоро я почувствовала, что степень тепла и нежности, допустимая в дружбе, со стороны Дэ стала зашкаливать. Я же делала вид, что ничего не происходит, не меняется, что всё по-прежнему. Но наступил день, когда этот вид делать было уже невозможно.

Это был день моего рождения. К слову сказать, ко дням рождения я отношусь совершенно спокойно. Ну родился ты, и что с того? Какая в этом доблесть твоя, или удаль, или заслуга? Родители дали тебе жизнь, по крайней мере, тело, вот им и спасибо, и честь, если из тебя что-нибудь путное получается. А по большому счёту, если серьёзно, душа, а стало быть, и жизнь, и всё остальное, что с нею связано, даётся человеку Господом Богом, и именно поэтому мне очень нравится и кажется нормальным и правильным, когда отмечают, как прежде, не день рождения человека, а день его ангела (и, кстати, не Новый год, а Рождество Христово).

Но вернёмся всё-таки в двадцать шестое мая тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. В этот день мне исполнилось восемнадцать, и это вполне могло бы быть поводом для некоторого особого волнения, если бы в этот день не экзамен.

И вот уже часа три дня, мы идём, весёлые, небольшой стайкой сокурсников по Моховой. После пережитого напряжения полегчало: введение в литературоведение позади. Я даже на какое-то время совсем забыла, что сегодня мой день рождения, как вдруг что-то заскрежетало около нас, на проезжей части – это резко затормозил впереди легковой автомобиль, затормозил, и из него выходит – да, да, из него выходит Дэ, правда, он поначалу всего лишь угадывается, потому что его почти не видно из-за огромного вороха белой, лиловой и разных других оттенков сирени. Меня пронзило: сирень мне, восемнадцать лет, день рождения… И я почувствовала, я услышала, как всё внутри заливает безудержная радость; дурацкая, как я сейчас понимаю, детская, немного горделивая, она была похожа на ту, которую я испытывала, когда, маленькая, ходила с мамой на первомайскую демонстрацию, и вдруг меня останавливали какие-то тётеньки из колонны идущих навстречу, и что-то лестное, восхищённое говорили о моих глазах и кудряшках и, главное, неожиданно и как бы ни за что ни про что дарили удивительные, необыкновенные жужжалки и маленькие мячики на тонких резинках, набитые, наверное, опилками или какой-то другой трухой, но так легко и высоко подскакивающие при ударе, и такие яркие, так чудесно блестящие на солнце…

И от этих воспоминаний и ассоциаций, проносившихся в моей голове, и от той самой дурацкой радости, переполнявшей меня, я впервые вдруг почувствовала желание подойти поближе к стоящему неподалёку, взрослому, ещё недавно совсем чужому человеку, моему учителю музыки, между прочим, и, слегка раздвинув невероятной красоты сирень, чтобы не мешала, горячо обнять его и сказать ему что-то очень доброе и ласковое… Но я этого не сделала, сдержалась и, только встретившись с ним глазами, благодарно кивнула.

Дальше всё тоже было хорошо. Дэ пригласил всю честну́ю компанию в кафе-мороженое, и все сразу с удовольствием двинулись вперёд, завернули за угол Националя, прошли мимо театра Ермоловой, и, долго искать не пришлось, вот оно, первое попавшееся кафе с великолепными витринами снаружи и с огромным множеством разного мороженого внутри: и с шоколадными шариками, и с клубникой, и с изюмом и вафельной крошкой, и с орехами тоже, и ещё, и ещё с чем-то.

Позже откуда-то появилось и шампанское – выпили за меня, за успешную сдачу экзамена, за следующий экзамен и за хорошее лето. А потом начали понемногу разбегаться кто куда. Дэ посадил меня в такси и очень уговаривал поехать к нему в гости, якобы родители его были бы очень рады, но я не поехала, сославшись на бессонную ночь перед экзаменом и на то, что дома ждут. Тогда он отвёз меня домой, но с букетом я одна справиться не могла, и Дэ занёс цветы и познакомился с моей мамой.

С этого дня мы стали встречаться довольно часто, ходили на музыку в зал Чайковского, на фестиваль итальянского кино в «Ударник», вечерами к памятнику Маяковского, где слушали молодых поэтов, иногда я тоже читала стихи, свои и разные. И было много цветов, и всякие красивые и ласковые признания, и поцелуи…

По правде сказать, это было очень симпатичное время: экзамены кончились, абсолютная свобода, я отсыпалась, много читала и писала. А у Дэ как раз началась преддипломная страда. На конец июля была назначена в Гнесинском защита диплома, который он завалил в прошлом году, и, разумеется, на последние два месяца была оставлена уйма всякой всячины, а на самом деле много важнейших дел, и я понемногу втянулась в эти дела, совершенно незаметно для себя, как-то само собой. Я отредактировала текст, почти заново написала вступление и заключение, ну естественно, по материалам автора, разобралась в хаосе нотных примеров и ещё поработала курьером между Дэ и его научным руководителем.

Нет, нет, я даже сейчас, по прошествии стольких лет, ни на что не жалуюсь и буквально ни о чём не жалею. Я узнала тогда много нового, и что такое теория музыки и музыкальная гармония, и кто такой Римский-Корсаков, и что предшествовало в его творчестве опере «Царская невеста», и послушала эту оперу в Большом и несколько раз в записи, и очень полюбила её, и даже выучила наизусть несколько арий Любаши. Изредка, когда у нас выдавалась свободная минута, Дэ играл совершенно неизвестного мне Баха, а иногда под собственный аккомпанемент пел Вертинского или русские романсы.

Но дело, конечно, не в этом. Дело в том, что именно в те дни я впервые поняла, что такое быть нужной, быть по-настоящему необходимой. День за днём, постепенно Дэ настолько привык в моему сотрудничеству, что практически не мог обходиться без меня. Особенно ему в то время как-то совсем не давалась механическая работа: размещение нотных примеров, печатание на пишущей машинке. Я в этом тоже была не Бог весть как сильна, но взяла себя в руки, чему-то обучилась, что-то схватывала на лету, очень старалась. Дэ всё понимал, прислушивался ко мне, доверял иногда моей интуиции, иногда логике. И я, глупая, думала, что так будет всегда… Боже, как я ошибалась!

Когда он защитился, родители отправили его в Друскининкай, в санаторий. Оттуда он ежедневно писал мне открытки, часто звонил. А я, оставшись одна в шумном пыльном августе Москвы и резко прервав тот наш совместный, хоть и тяжёлый, но серьёзный и осмысленный труд, очень затосковала. Мне было пусто, одиноко, никто не привлекал моего внимания, никто не был нужен. Я ждала Дэ. Как раз тогда я наткнулась на цветаевское:

 

Наконец-то встретила

Надобного – мне:

У кого-то смертная

Надоба – во мне.

……………………………

……………………………

И за то, что с язвою

Мне принёс ладонь –

Эту руку – сразу бы

За тебя в огонь![1]

 

«Вот оно – надоба во мне. Именно эта надоба – эта нужность, эта востребованность – самое главное, самое ценное», – думалось тогда. И хотя я ни на минуту не забывала своих недавних головокружительных чувств, самых первых открытий, первого трепета тела, волнения души, очарования первой чистейшей и нежнейшей близости с другим человеком, нет, не забывала, но в тот момент мне вдруг показалось, наверное сгоряча, что то был эпизод, замечательный, неповторимый, незабываемый, но эпизод. А вот теперь-то начнётся, уже начинается, настоящая жизнь. Глупая, я думала, что так и будет.

Вернувшись из Друскеников, Дэ сразу же, прямо на вокзале, где я его встречала, сделал мне предложение. Моя мама от всего этого была явно не в восторге, но не отговаривала. А родители Дэ добросердечно благословили нас, по-настоящему, по-христиански, с иконой. И мы подали заявление в ЗАГС.

Напишу немножечко о родителях Дэ. Это милейшие старинные люди, венгерские цыгане (кстати, с Дэ – грузином или полугрузином – ошибочка вышла), обрусевшие, но со своими традициями и ритуалами. Отец композитор, закончил когда-то национальное отделение Гнесинского училища, пишет песни и всё другое для цыганских ансамблей, о существовании которых я, между прочим, никогда не подозревала. Мать очень красивая, в молодости была актрисой театра Ромэн, очень мудрая, несмотря на то, что у неё всего несколько классов образования, человек глубоко верующий, утончённый, с невероятной интуицией. Я к этим людям и сейчас отношусь с необычайной нежностью, особенно к матери.

Ну вот я снова заболталась. Вернусь, однако, в ту осеннюю Москву конца пятидесятых годов, где мы были новобрачными и должны были бы быть счастливыми. Ну во-первых, должны были бы быть, но не были. А во-вторых, если что и было милого, то совсем недолгое время.

Помню, стояла очень красивая осень, особенно её первая половина. Много солнца, «в багрец и золото» одетые деревья, и правда, «очей очарованье»[2]. А под ногами шуршали опавшие листья, и воздух был пронизан солнечным светом бабьего лета и подёрнут едва уловимой осенней дымкой, и такой вкусный…

Весь сентябрь мы бездельничали, мы уже знали, что в конце ноября едем в Якутск по распределению Дэ, он будет преподавать там в музыкальном училище. Я перевожусь на заочное отделение, буду прилетать оттуда в Москву на сессии. А пока мы гуляем по любимым улицам и переулкам, бродим по набережным Москвы-реки и Яузы, исходили вдоль и поперёк Ленинские горы. Мы болтаем, представляем себе, как будем жить одни, очень далеко от Москвы, как будет интересно, мы фантазируем, шутим, читаем стихи, много смеёмся. Я читаю Дэ ахмадулинские стихи, последние, только что мною где-то вычитанные, я их обожаю:

 

………………………………………..

………………………………………..

И говорят: – А что же плачешь ты? –

Что плачу я? Что плачу?

 

Наладится такая тишина,

как под водой, как под морской водою.

И надо жить. У жизни есть одна

привычка – жить, что б ни было с тобою.

 

Изображать счастливую чету,

и отдышаться в этой жизни мирной,

и преступить заветную черту –

блаженной тупости. Но ты, мой милый,

 

ты на себя не принимай труда

печалиться[3]……………………….

 

Ну вот и мы с Дэ пока ещё не печалимся. Мы веселы, беспечны, ночуем то у моей мамы, то на Цветном бульваре, настроены на лирический лад и уверены, что у нас всё получится сча́стливо. Боже, как мгновенно куда-то улетел, куда-то улетучился этот наш милейший, очаровательный сентябрь. И мне, бубнившей тогда стихи Ахмадулиной из цикла «Сентябрь» просто потому, что я, как всегда, подпала под обаяние её незамысловатых, чудесных строчек и ритмов, мне и в голову не могло прийти, как быстро эти строчки окажутся нам впору. Я, конечно, где-то в глубине души чувствовала, что благословенное легкомыслие и первые радости этого сентября были возможны, лишь потому что у нас ещё не началась нормальная бытовая семейная жизнь. Но она, эта нормальная и бытовая, не преминула вдруг неожиданно начаться: Дэ решил на несколько оставшихся до отъезда месяцев снять комнату и нашёл её во время одной из наших прогулок по юго-западу Москвы в частном доме, недалеко от нового университета, и как-то очень быстро обо всём договорился. Я не успела опомниться, как была уже в этом частном доме, почти всегда одна, так как Дэ продолжил на время работать – надо же было на что-то жить – и ещё у него появилось множество забот, связанных со скорым отъездом.

В этом самом доме и произошло всё, что позже только определилось и чётко обозначилось, а ещё позже нередко приобретало уродливые формы. Но даже то, что происходило в самом начале, в нашем первом пристанище, и что сейчас с высоты прожитого и пережитого кажется абсолютно невинным и даже вполне приемлемым, тогда меня очень расстроило и разочаровало. Ну понятно, быт, от него я ничего хорошего, по правде говоря, никогда и не ожидала. Гораздо больше меня удивили и напрягли перемены в самом Дэ: он как-то на глазах с каждым днём всё меньше становился похож на себя прошлого, совсем ещё недавнего. Утром он вставал каким-то хмурым и чужим, почему-то нервничал без всякой видимой причины, и мне казалось, что был сосредоточен на чём-то в глубине себя, вовсе вне нас. Это уже сейчас я знаю, что с утра он обычно унылый и угнетённый, он как бы не в состоянии, не умеет радоваться наступающему дню, это свойство его натуры или, может быть, психики. Но тогда это меня повергало в отчаяние. Я видела, как ежедневно всё упрощается, становится вялым и приземлённым. А мне так хотелось… А чего, собственно, мне хотелось?

Точно я этого не знала, но, по крайней мере, чего-то такого же, что было летом, когда Дэ совсем не мог обходиться без меня, и рано утром звонил, и звал, и торопил… Мы всегда были вместе, мы были очень дружны, нас связывало интересное и важное дело. Ну и что ж, что это была работа над его дипломом. Ну и пусть, зато в какой полной мере мы тогда ощутили, что такое совместность, общность, как мы нужны друг другу.

А когда он уехал в Друскининкай, как я остро почувствовала его отсутствие, как я ждала его звонков! И как, спускаясь каждый вечер за почтой, я умоляла свой почтовый ящик, чтобы в нём оказалась его открытка, и она там всегда оказывалась.

Куда это всё так быстро подевалось? Куда исчезло трепетное внимание друг к другу, бережность? Где невольное волнение, понимание с полуслова и полувзгляда?

Или, может быть, этого всего никогда не было? И просто я, экзальтированная, романтическая девочка, просто всё напридумала? Утрирую? Преувеличиваю? Да нет же! Ничего подобного! Просто с моих глаз как бы нечаянно слетела некая радужная заслонка, и я вдруг увидела оборотную сторону – будничную, тусклую, неприглядную. Увидела – и ужаснулась: если это сейчас, так что же потом? Нет, ну а он, а он-то? Он что, ничего не замечает, не понимает, не видит? Разве так должно было быть?!

…А он вечерами приходил поздно, усталый, уж не говоря о работе, одна дорога до центра и обратно занимала часа три – три с половиной. И я довольствовалась тем, что мне иногда удавалось просто покормить его и перекинуться двумя-тремя впечатлениями. И я уговаривала себя, что это временно, что этот какой-то аморфный, бесформенный период нашей жизни закончится очень скоро, мы уедем, у нас будет свой дом, друзья, будет работа, учёба, интересная творческая жизнь и всё такое.

А пока в частном доме на Юго-Западе, отторженная от своей прежней привычной и милой жизни, я теперь целыми днями, из самых лучших побуждений и не имея при этом никакого опыта, старалась совсем на немного денег приготовить что-нибудь вкусное и навести хоть какой-нибудь уют в нашем нелепом мещанском чужом жилище. Дэ этого всего как бы не замечал, но самым горестным было для меня, когда он ещё с порога произносил скороговоркой: «Есть не буду, перехватил». А я ведь нередко целый день не ела, чтобы вечером посидеть вместе, поужинать и, может быть, поразговаривать, как раньше.

Иногда он, как будто спохватившись, бывал со мной очень нежен и говорил много слов о любви. Но на общем фоне теперь происходящего между нами эти слова казались какими-то неуместными, неорганичными. Мне хотелось других, живых, ёмких слов, искромётных. Или никаких…

Но ни этого, ни чего-то другого, такого же, я пока не говорила Дэ. Я держала себя в руках. Так между нами тогда уже «наладилась такая тишина, // как под водой, как под морской водою», и мы, как мне казалось, вовсе перестали быть похожими не только на влюблённых, но и вообще на молодожёнов. Живём себе и живём давным-давно, и даже поднадоели друг другу. А эти два месяца до Якутска, где, я верила, у нас начнётся новый отсчёт времени, настоящая правильная жизнь, эти два месяца всё тянулись и тянулись. И надо было жить, «у жизни есть одна // привычка – жить, что б ни было с тобою, // изображать счастливую чету» (вот ведь Ахмадулина напророчила)… И я изображала, ну со своей стороны, конечно. Я прикладывала невероятные усилия, я работала над собой, буквально лезла из кожи вон, и всё-таки не выдержала: однажды, совсем незадолго до отъезда, после бессонной ночи рано утром я ушла из дома.

 

Назад 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 Вперед